Почти сонгфики внутри книжки
Автор: П. ПашкевичК флэшмобу от Татьяны Кононовой: "а вы расскажите про песню, которая вдохновила вас написать конкретный отрывок".
Ну...
Один пример однозначно попадает под требование. Занятно происхождение этой главы "Дочери Хранительницы": в автосгенеренный Ютубом плейлист попала вот эта песня группы "The Hobbit Shire":
Я не очень люблю сейчас получившийся отрывок: надо было писать его, конечно, в "стандартном" прошедшем времени, а не экспериментировать с настоящим. Но, как говорится, из песни слова не выкинешь.
И вот Танька восседает возле очага, в кресле, еще недавно занятом Овитом, и возится с арфой, такой же обшарпанной и старой, как и крут, но хотя бы с привычными и знакомыми струнами. Арфу приходится долго-предолго настраивать: струн-то много, и больше половины из них фальшивят просто безумно. А потом, когда инструмент вроде бы подготовлен, настает самое сложное – выбор песни...
Да что бы такое спеть-то? Ну не студенческие же веселые куплеты: разве можно их исполнять после баллады о королеве Сибн? Тогда, может быть, историю Берена и Лютиэн? Так страшно же: бард-то, поди, не друзья-студенты, истинную цену неумелому виршеплетству определит быстро! Нет, нужно вспомнить что-то очень героическое и с очень хорошими стихами... Да вот же!
– Почтенный господин Овит ап... – сида, к ужасу своему, вдруг понимает, что забыла отчество барда, и немедленно ощущает, как ее лицо заливает краска. – А можно, я не свою песню исполню, а чужую... Я ведь все-таки не бард, правда же?
– Бог с тобой, пой, что хочешь! – машет рукой Овит. – А то мне уже ждать надоело!
Танька встряхивает головой, решительно выпрямляется в кресле, руки ее пробегают по струнам раз, другой... Звучит самая простенькая мелодия, исполнявшаяся ею еще в раннем детстве, на домашних музыкальных занятиях. Короткое вступление – и наконец раздается чистый серебристый голос сиды. По пиршественной зале «Золотого Козерога» разносятся слова, когда-то давным-давно и невероятно далеко отсюда, на другой, хоть и очень похожей, планете, написанные на английском языке, а затем переведенные на русский. И вот теперь, переведенные в свое время уже с русского Танькиной мамой, они звучат по-камбрийски – должно быть, в первый раз перед незнакомыми людьми:
Из вереска напиток
Забыт давным-давно.
А был он слаще меда,
Пьянее, чем вино.
В котлах его варили
И пили всей семьей
Малютки-медовары
В пещерах под землей.
Пришел правитель скоттов,
Безжалостный к врагам,
Погнал он бедных пиктов
К скалистым берегам.
На вересковом поле,
На поле боевом
Лежал живой на мертвом
И мертвый
–на живом.
Танька прикрыла глаза – и чтобы лучше сосредоточиться на исполнении песни, и чтобы спрятать свои огромные радужки от дружно повернувшихся к ней посетителей «Козерога». И именно потому-то она и не видит, как бледнеет лицо у совсем юного «круитни», как его рука безуспешно пытается нащупать у пояса эфес предусмотрительно отобранного на входе меча, как «круитни» постарше, с клочковатыми черными усами, силой удерживает его на скамье. Ничего не подозревая, сида продолжает увлеченно петь:
Лето в стране настало,
Вереск опять цветет,
Но некому готовить
Вересковый мед.
В своих могилках тесных,
В горах родной земли,
Малютки-медовары
Приют себе нашли.
В этот миг усатый «круитни» ненароком чуть ослабляет хватку. Молодой воин тут же вырывается из его рук, вылетает из-за столика – и устремляется к двум «уладам» в серых лейне, размахивая кулаками.
– Проклятые скотты! – кричит он по-ирландски на всю залу, так, что Танька сбивается и берет неверную ноту. – Клан Одор-ко-Домельх помнит вырезанные вами подчистую Стразмигло и Мигмарре!
Миг – и оба ирландца вскакивают, опрокидывая столик, поворачиваются навстречу бегущему к ним «круитни». Вслед за звоном бьющейся глиняной посуды раздается грохот падающего тела: из кухни, сбив с ног зазевавшуюся девушку-кухарку, вылетает высоченный мужчина, вооруженный большой дубиной, – должно быть, здешний вышибала. Первое, что он делает, очутившись в зале, – устремляется туда, где изготовились к схватке два ирландца и молодой «круитни», и решительно встает между противниками.
– Остановитесь, почтенные! – кричит он. – Каупона – не место для драк! Хотите махать кулаками – отправляйтесь на улицу!
Тщетно! Оставшиеся четверо «круитни» устремляются к своему приятелю, встают рядом с ним...
Опомнившаяся наконец Танька обрывает мелодию, замолкает на полуслове, с ужасом вслушивается в разноязыкую брань и в тяжелые звуки ударов. Боженьки! Круитни – это же... Так же, вроде бы, ирландцы называют пиктов! Выходит, она сейчас пела пиктским воинам про то, как мирное селение их народа вы́резали скотты Дал Риады! Да еще и в присутствии двух ирландцев, одетых по-уладски, выглядящих точь-в-точь как те скотты! Ну надо же было такое натворить!.. Ой! Кухарка – она же так и лежит, где упала, и, кажется, не может встать! Неужели ранена?.. И Танька бросается к скорчившейся на полу девушке. А дальше – действует, как ее учили отец и мэтресса Бриана: заставляет пострадавшую шевелить пальцами рук и ног, выясняет, не ударилась ли она головой... Наконец сида убеждается, что та отделалась всего лишь легкими ушибами, и облегченно вздыхает.
Когда Танька, закончив разбираться с девушкой, оборачивается, драка уже закончена. Вышибала, уже без дубины, и еще несколько мужчин, должно быть, позванных кем-то ему на подмогу, крепко держат под руки и пиктов, и ирландцев. Один из «уладов», со спутанной рыжей бородой, яростно извивается, пытаясь высвободиться, и поливает держащего его здоровяка с черно-желто-синей клановой ленточкой на груди отборными ирландскими ругательствами – по-прежнему произнося выкрикиваемые слова по-мунстерски. Второй «улад», худой, черноволосый и смуглый, угрюмо молчит, бросая злобные взгляды то на Таньку, то на прислонившуюся к стене бледную как мел Орли. Пикт с бородкой тоже смотрит на Этайн – и ничего хорошего для себя в выражении его лица сида не находит.
В довершение всего, и Снелла, и молоденькая кухарка – та самая, которой Танька только что пыталась оказать помощь, – оба набрасываются на нее – по счастью, все-таки не с кулаками, а всего лишь с руганью и обвинениями:
– Ты зачем пиктов на скоттов натравила, дрянь?
– Кто будет за поломанный стол и побитую посуду расплачиваться? Ты?
– Как мне теперь с ушибленной рукой на кухне работать? Это тебе не песенки распевать!
– Вот уж хозяин с тебя убытков взыщет – вовек не расплатишься!
И только барду, кажется, всё нипочем: пристроившись за уцелевшим столиком возле стойки, он с видимым удовольствием прихлебывает пиво из большой кружки и знай себе посмеивается в усы. Должно быть, Таньке только потому и удается не расплакаться, что ее успокаивает и даже чуточку заражает эта безмятежность.
Допив свое пиво, Овит довольно вытирает усы рукавом, поднимается из-за столика и, не торопясь, направляется к стойке. Поравнявшись со стоящей неподалеку от нее огорченной Танькой, он вдруг весело, широко улыбается.
– Знатная драка вышла, ничего не скажешь! Давно таких не видывал, спасибо тебе! Позабавила ты меня от души, ирландка!
Есть еще пара отрывков, но там сложно сказать, что первично, что вторично: песня ли породила текст или же, наоборот, текст песню. Эпизод с Танькой, кружащейся в танце над Чеддерским ущельем, вдохновлен, конечно, танцем Лютиен в толкиновской сцене знакомства с ней Берена. А дальше -- по созвучию имен:
Звуков было много. Потрескивал жадно пожиравший хворост костер. Весело булькал висевший над ним котелок. Санни и Робин, устроившиеся возле огня, неторопливо переговаривались на англском языке. Неподалеку от них слышалась ирландская речь: господин Эрк расспрашивал Орли о какой-то песне, та пыталась вспомнить ее слова, путалась в них, то и дело поправляла себя. Гвен звенела посудой, напевая вполголоса странную, непривычную, но красивую думнонскую мелодию. Тихо пофыркивали, отгоняя гнус, стоявшие в отдалении лошади. И со всех сторон раздавались знакомые трели больших зеленых кузнечиков.
Долго-долго стояла Танька, никем не замечаемая и не тревожимая, с закрытыми глазами, всё слушала и слушала эту будничную, но такую милую музыку жизни. Потом вдруг вскинула голову, распахнула глаза. Осмотрелась. И ахнула от восторга: до того было красиво вокруг!
Фургон, чуть наклонившись, стоял под громадным дубом, старым-престарым, еще помнившим, должно быть, приход в Британию легионов Юлия Цезаря. Позади дуба вдаль уходила привычная холмистая равнина, покрытая буйными зарослями кустарника. Зато впереди открывался вид на огромную, невероятно глубокую расселину, на другой стороне которой виднелись самые настоящие скалы — темно-серые, угрюмые, лишь кое-где украшенные зелеными пятнами растительности.
Освещая скалы, на серебристом небосводе яркими разноцветными фонариками горели звезды. А над видневшимся вдали большим утесом небо отсвечивало розовым: то ли занималась утренняя заря, то ли догорала вечерняя… Ну конечно же, это был вечер: с какой бы стати кузнечики стали вдруг петь по утрам?
Ошеломленная увиденным, Танька сделала шаг в сторону расселины. Застыла на мгновение. Нетвердой походкой прошла еще десяток шагов — а потом вдруг побежала. И, остановившись у самого обрыва, раскинула руки и закружилась в безумном танце восторга. Слова слышанной от мамы песни, рожденной где-то далеко-далеко в жаркой Италии, в иные времена, в другом мире, песни, совсем неуместной среди мерсийских холмов, но так попадавшей в настроение, сами собой полились из ее рта:
В лунном сиянье
Море блистает,
Ветер попутный
Парус вздымает.
Лодка моя легка,
Вёсла большие…
Санта Лючия!
Санта Лючия!
* * *
По тропе, тянувшейся по дну ущелья и ведшей с овечьего пастбища в деревеньку Чедер, брели в полумраке двое путников в видавшей виды одежде англских крестьян: старик и мальчишка лет десяти. Старик пошатывался, то и дело норовил усесться посреди дороги, пьяно хихикал. Мальчишка, вцепившись в его руку, упорно тянул его вперед, в сторону жилья.
Тропа вильнула в сторону, обходя огромный, в человеческий рост, обломок скалы. Качнувшись, старик остановился, прислонился к камню. Мальчик отпустил его руку, тяжело вздохнул.
Подул легкий ветерок. Зашумела листва на склонившемся над тропой старом вязе. И вдруг откуда-то сверху донесся девичий голос, звонко выпеваваший непонятные слова на неведомом языке. Мальчик вздрогнул, остановился, задрал голову. И тихо ахнул: подсвеченная вечерней зарей, над обрывом виднелась кружившаяся в танце фигурка в светлом платье, казавшаяся снизу совсем крохотной.
Дернув старика за рукав, мальчик взволнованно зашептал:
— Дедушка, дедушка! Смотри, смотри! Эльфы танцуют!
Старик поднял вверх мутные глаза. Посмотрел, куда указывал мальчишка. Хмыкнул. И заплетающимся языком важно произнес:
— Эльфы... Эка невидаль! Тут дело такое: главное — на глаза им не попасться...
Ну и третий фрагмент. Там предыстория сложная: в ней переплелись образ "моего" Робина Доброго Малого (на самом деле выращенного из персонажа В. Коваленко), образ Пака с Холмов из "Сказок Старой Англии" Р. Киплинга (любимого поэта Клирика из той же трилогии Коваленко) -- и песня Хелависы на стихи того же Киплинга из тех же "Сказок".
Дважды за дорогу они останавливались на ночевки, оба раза — в старинных рыбачьих деревнях. В заезжих домах девушки привычно селились втроем в одну комнату. Утомленные доро́гой Орли и Санни быстро засыпали, едва добравшись до кроватей, а Таньке в сумерки по сидовскому обыкновению не спалось. В первый же вечер она добралась до подаренного господином Эрком свитка — и, к радости своей, нашла там и «Оду мясу», и шуточные стишки-небылички, и балладу о Робине, и еще несколько совсем незнакомых стихотворений, немного нарушавших строгие правила бриттской рифмы, но изящных в своей напевной простоте. Баллада и стихотворения так и просились на музыку, но у Таньки не было при себе ни крута, ни арфы — да и не будешь же играть на них, когда все вокруг спят! До глубокой ночи она перечитывала свиток, пытаясь мысленно подобрать к балладе мелодию, — однако та ни в какую не складывалась. Вместо этого в голове упорно крутилось памятное с детства:
Дуба листва была жива
До бегства Энея из Трои.
Ясеня ствол в небеса ушел,
Когда Брут Кер-Лундейн не строил.
Терновник из Трои в Кер-Лундейн попал,
И с этим каждый согласен.
Прежних дней рассказ сохранили для нас
Дуб, терновник и ясень.