В поисках Диты (фрагмент черновика)

Автор: Анатолий Федоров

В той угрюмой, Богом забытой долине, которую прорезают мутные, илистые воды Мискатоника, туманы имеют свойство задерживаться дольше, чем того требуют законы природы. Они поднимаются с бурой поверхности реки, словно дыхание спящего под водой левиафана, и, цепляясь за ветви вековых, искривленных подагрой времени ив, окутывают мир саваном безнадежной серости. 

Именно здесь, скрытый от глаз праздных путешественников пеленой сырости и забвения, притаился городок Лэнгвуд. Случайный путник, чья коляска или автомобиль по роковой ошибке свернули бы на старый, разбитый тракт, соединяющий ведьмовской Аркхем и портовый, пропахший рыбой и разложением Иннсмут, вряд ли нашел бы причину задержаться в этом месте.

Лэнгвуд представляет собой хаотичное скопление островерхих крыш с мансардами, крытых почерневшей, поросшей ядовито-зеленым мхом черепицей. Его узкие, извилистые улочки, мощенные булыжником, который помнит еще тяжелую поступь первых пуритан, бежавших от судов над салемскими ведьмами, образуют лабиринт, в котором, кажется, запуталось само время. 

Город расположен в двадцати милях к северо-западу от Иннсмута и в сорока милях от академической чопорности Аркхема, но дух его не принадлежит ни тому, ни другому. Он застыл в собственном безвременье, подобно насекомому, пойманному миллионы лет назад в каплю мутного, вязкого янтаря, сохраняя в себе атмосферу увядания и тихого, ползучего безумия, свойственного поселениям Новой Англии, чья история уходит корнями в слишком глубокое прошлое.

Здесь, в одном из старых особняков георгианской эпохи, чья краска облупилась, обнажив серую, как мертвая кость, древесину, и чьи половицы скрипели под ногами, словно жалуясь на тяжесть бытия, влачил свои дни Мортимер Давенпорт. Человеку этому минул уже пятый десяток, хотя любой наблюдатель, взглянув на его иссохшую, неестественно сутулую фигуру, затруднился бы определить его истинный возраст. Он казался существом вне времени, реликтом уходящей эпохи, в котором сама жизненная сила, эта витальная энергия, присущая большинству людей, текла вяло, неохотно, словно густая, остывающая кровь.

Мортимер был последним отпрыском рода Давенпортов — фамилии, некогда гремевшей в торговых кругах колонии, но ныне выродившейся и измельчавшей. Худощавый, с лицом бледным и желтоватым, напоминающим текстуру старого, ломкого пергамента, найденного в сыром подвале, он обладал глазами, в которых вечно плескалась какая-то растерянная, детская тревога. В этом взгляде читалось не только отсутствие воли, но и глубокое, экзистенциальное непонимание того, зачем провидение вообще забросило его в этот грубый, материальный мир.

Дом его, унаследованный от отца вместе с лавкой колониальных товаров, в которой давно уже пахло не специями Востока, а пылью и тлением, стоял на самой окраине Лэнгвуда, у реки. Речная сырость была здесь полновластной хозяйкой; она пропитывала стены грибком, образуя на выцветших обоях причудливые, гротескные узоры. Иному фантазеру, склонному к мистицизму, в этих пятнах плесени могли бы привидеться карты неведомых, богохульных земель или искаженные лица демонов, но Мортимер видел в них лишь еще одно свидетельство распада, окружавшего его всю жизнь.

Лавка, которой он владел совместно со своей супругой, Элизабет, была складом всякой всячины — от грубой, пахнущей дегтем парусины и ржавых гвоздей до банок с консервированными бобами и дешевого, едкого табака, который предпочитали местные рыбаки. Однако истинная жизнь Мортимера Давенпорта, если это призрачное, сомнамбулическое существование можно было назвать жизнью, протекала вовсе не за прилавком и не в подсчетах скудной прибыли, едва покрывавшей налоги. Она была заключена в четырех стенах его дома, ставшего для него одновременно и единственной крепостью, защищающей от внешнего мира, и душной темницей, из которой не было выхода.

Десять лет назад, когда Элизабет, тогда еще носившая девичью фамилию Уэйтли и обладавшая некоторой, пусть и грубоватой, привлекательностью, согласилась связать с ним свою судьбу, мир на краткое мгновение показался Мортимеру местом, полным надежд. Его робкая душа, истосковавшаяся по теплу, создала иллюзию счастья. Но время — этот безжалостный скульптор, чьим резцом является разочарование, — с годами отсекло все лишнее, обнажив горькую и неприглядную суть.

Последние три года превратили их брак в нечто чудовищное, в гротескную пародию на священный союз. На людях — во время обязательных воскресных служб в старой церкви, где проповедник говорил о грехах с таким жаром, словно сам был с ними знаком, или во время редких прогулок по набережной — они продолжали разыгрывать спектакль благопристойности. Но стоило тяжелой дубовой двери их дома захлопнуться, отрезая чету Давенпортов от посторонних глаз, как Элизабет преображалась.

Это была метаморфоза, достойная пера автора готических романов. Женщина крупная, с чертами лица резкими и властными, в которых с годами проступило нечто хищное, почти звериное, она сбрасывала маску добропорядочности. Ее голос, некогда казавшийся Мортимеру уверенным и твердым, теперь приобрел визгливые, скрежещущие нотки, напоминающие звук ржавой пилы, врезающейся в сырую кость. Она совершенно не стеснялась в выражениях, и лексикон ее в эти минуты домашнего террора мог бы посрамить портового грузчика из самых грязных, кишащих крысами доков Бостона или Аркхема.

— Ты пустое место, Мортимер! — кричала она, и эхо ее голоса, усиленное акустикой пустых коридоров, металось под высокими потолками столовой, заставляя жалобно звенеть дешевый фарфор в серванте. — Ничтожество, не способное даже завязать собственный галстук без моей помощи! Посмотри на себя! Ты — ничтожество, позорное пятно на репутации любого приличного дома! Ты выродок, в котором иссякла кровь твоих предков!

Поводы для этих вспышек ярости, граничащей с одержимостью, могли быть самыми ничтожными, а зачастую и вовсе вымышленными ее воспаленным сознанием, жаждущим конфликта, как вампир жаждет крови. То он недостаточно низко поклонился миссис Пибоди, чей род, по слухам, имел нечестивые связи с жителями Иннсмута; то он слишком долго, дрожащими пальцами, искал сдачу покупателю; то просто сидел у окна с видом, который Элизабет находила «раздражающе отсутствующим». Она упрекала его в грехах, которых он не совершал, и в намерениях, которых его слабый разум не имел смелости даже помыслить.

— Как только на горизонте появится достойный джентльмен, — шипела она, приближая свое лицо к его лицу так близко, что он чувствовал запах несвежего чая и застарелой злобы, исходящий от нее, — я брошу тебя, Давенпорт. Я вышвырну тебя, как старый, прохудившийся башмак. Ты сгниешь в одиночестве, в грязи и забвении, и никто в этом проклятом городе даже не заметит, что ты исчез.

В один из таких вечеров, когда осенний дождь, холодный и настойчивый, барабанил в мутные стекла с ритмичностью безумного барабанщика, сцена семейного раздора достигла апогея жестокости. Мортимер, чьи нервы были натянуты как струны, имел неосторожность просыпать немного сахара на скатерть. Он замер, вжав голову в плечи, ожидая удара, пока Элизабет нависала над ним, подобно грозовой туче, готовой разразиться молниями.

— Ты делаешь это нарочно! — взвизгнула она, ударив ладонью по столу так, что подсвечник подпрыгнул. — Ты хочешь свести меня в могилу своей неуклюжестью! Посмотри на свои руки, они трясутся, как у дряхлого, выжившего из ума старика! Бог мой, за что мне это наказание? Я могла бы быть женой капитана китобойного судна, женой банкира из Провиденса, а досталась этому… этому слизню!

Мортимер молчал. В эти моменты он погружался в состояние своеобразного кататонического ступора. Его инфантильность, свойственная ему с юности, к пятидесяти годам переросла в патологическую, почти болезненную беспомощность. Он был человеком, лишенным внутреннего стержня, мягкой, бесформенной глиной, которая так и не затвердела в печи жизненных испытаний. 

Он действительно не был в состоянии следить за собой: пуговицы на его жилете часто были застегнуты неправильно, манжеты засалены, а выбор пищи, если бы он был предоставлен самому себе, ограничился бы сухими крекерами и молоком. В магазине он выполнял лишь простейшие поручения жены — «принеси», «подай», «убери», — и даже эти приказы приходилось повторять дважды, а то и трижды, прежде чем смысл их проникал сквозь плотную, ватную пелену его вечной задумчивости и меланхолии.

Психологически он был полностью зависим от своего мучителя. Это был тот странный, извращенный вид привязанности, который испытывает жертва к палачу, или запуганный ребенок к жестокому родителю. Ему казалось, что он любит ее — или, по крайней мере, его воображение не могло нарисовать картину существования без ее руководящего, пусть и тиранического, присутствия. В ее криках, в ее ненависти была хоть какая-то энергия, хоть какая-то пульсация жизни, заполняющая зияющую пустоту его собственного безволия и апатии.

Однако, как в самом темном подземелье иногда пробивается луч света сквозь трещину в своде, так и в глубине души Мортимера, в самых потаенных, заваленных хламом страхов уголках памяти, теплился иной свет. Уже долгое время, особенно в часы предрассветной бессонницы, Мортимеру казалось, что в этом холодном, равнодушном, космически пустом мире его любило — по-настоящему, бескорыстно и преданно — лишь одно живое существо. И существо это, к счастью или к сожалению, не принадлежало к порочному роду человеческому.

Память, этот ненадежный, но милосердный проводник, переносила его на двадцать лет назад, в дом его школьного приятеля Бенджамина Уорнера. Дом этот, стоявший на холме, тогда казался Мортимеру обителью света и радости. Именно там, в уютной гостиной, пахнущей воском и лавандой, он впервые увидел Диту.

Это была такса — создание маленькое, приземистое, но преисполненное того особого достоинства, которое порой напрочь отсутствует у королей и вельмож. Шерсть ее, черная, как ночь беззвездного новолуния, когда сама природа, кажется, затаила дыхание в ожидании беды, отливала благородным глянцем. 

Подпалины на ее лапах и морде напоминали по цвету старинную, потемневшую от времени бронзу или же осеннюю листву, тронутую первыми заморозками. Но более всего поражали ее глаза. В них, глубоких и влажных, обрамленных длинными ресницами, светилась не просто собачья преданность — в них читалось разумное, всепрощающее понимание, та безмолвная мудрость, что недоступна большинству смертных, погрязших в суете и пороках.

Дита, подаренная сестре Бенджамина, Лавинии, семьей немецких эмигрантов по фамилии Шмидт, была живым воплощением кротости. Любое существо, будь то шумный, жестокий в своих играх ребенок или угрюмый старик, отягощенный грузом прожитых лет, могло взять ее на руки. Можно было ощутить частое, трепетное биение ее маленького сердца, прижать к себе это теплое тельце, и Дита никогда не противилась. Она не знала ни рычания, ни укусов; ответом на любую ласку, даже самую неуклюжую, был лишь тихий, утробный вздох удовольствия и прикосновение влажного носа.

Поначалу разум Мортимера, склонный к скептицизму и жалкой попытке рационализировать окружающий хаос, пытался объяснить эту бесконечную доброту простыми, низменными инстинктами.

«Это всего лишь зверь, — шептал он себе в те далекие дни, глядя, как Дита спит у камина. — Она движима лишь рефлексами Павлова и потребностью в пище. В ней нет души, о которой говорят теологи, есть лишь биологическая программа».

Но червь сомнения, однажды зародившись, продолжал точить камень его убеждений. После бесед с четой Шмидтов, теми самыми эмигрантами из Мюнхена, сомнения переросли в уверенность иного рода. Эти почтенные немцы, обладавшие педантичными, почти энциклопедическими познаниями в кинологии, с нескрываемым удивлением качали головами, наблюдая за Дитой. 

Они поведали Мортимеру, ссылаясь на авторитетные трактаты фон Штефаница и других знатоков, что порода эта, именуемая на их родине Dachshund, славится нравом отнюдь не ангельским. Таксы, говорили они, существа своенравные, упрямые, порой весьма сварливые и склонные к пустому, раздражающему лаю. Они защищают свою территорию с яростью, совершенно несоразмерной их скромным габаритам, и способны вступить в схватку с барсуком в его норе — зверем куда более крупным и опасным.

То, что являла собой Дита, было вопиющей аномалией, благословенным сбоем в матрице природы. Словно чья-то высшая, непостижимая, но бесконечно добрая воля поместила сущность ангела или духа утешения в тело приземистой собаки. Осознание этого факта потрясло Мортимера до глубины души. Он, никогда не отличавшийся тягой к наукам, стал жадно изучать старинные фолианты о поведении животных, искать параллели в мифологии и фольклоре. И чем больше он углублялся в эти изыскания, тем крепче становилась его, быть может, безумная уверенность: эта собака была послана в мир, и конкретно в его, Мортимера, жизнь, с единственной целью — нести свет в беспросветную серость его будней, служить маяком в океане человеческого равнодушия.

+154
235

0 комментариев, по

14K 239 2 437
Мероприятия

Список действующих конкурсов, марафонов и игр, организованных пользователями Author.Today.

Хотите добавить сюда ещё одну ссылку? Напишите об этом администрации.

Наверх Вниз