Рецензия на повесть «Человек, которого не было»

Отчуждённый

Печальная повесть, сработанная изящно и стильно. Автор определяет жанр вещи устами одного из героев: «форматизированный гиперсимволизм». Довольно точно, но, на мой взгляд, несколько вычурно. На самом деле традиция такого рода эмоционально-исповедальной психологической прозы с нереалистическими элементами весьма богата. В отечественной литературе, например, она существует, как минимум, с начала XX века: Даниил Андреев, Исаак Бабель, Александр Грин… вплоть до упомянутого в тексте Сергея Довлатова.

Но это форма. Что касается авторского посыла – того, что в старой индийской поэтике называлось «дхвани», то произведение и правда полно символизма. Начиная с завязки, в которой главгер в детстве ночью лезет на высокое дерево во дворе. Он благополучно проделывает это очень трудное и опасное предприятие, но, когда днём рассказывает об этом другим детям, никто ему не верит.

Это образ многосложный, несущий в себе несколько смыслов. Можно углядеть намёк на мировое Древо, соединяющее три мира – богов, людей и демонов. Или вспомнить высказывание митрополита Антония Сурожского:

«Если увидишь новоначального, возносящегося на небо, схвати его за ноги и сбрось наземь, потому что чем выше он взлетит, тем больнее он ударится, когда упадет».

Или даже уловить аллюзию на Вавилонскую башню – одну из самых древних историй об отчуждении людей друг от друга и от мира. Таков и ГГ повести: отчуждённый и отделённый, стирающий собственную историю, словно свои следы – мощный образ, данный в конце повести. Вообще-то, по Карлосу Кастанеде, «стирание личной истории» — это путь мага, включающий в себя «избавление от самозначимости», «исключение жалости к себе», «остановку мира». Что и отражено в тексте:

«Что-то щелкает в темени — острый, отчётливо-металлический щелчок... и мир вдруг останавливается... Всего на мгновение... Делается серым и плоским... Как карандашный набросок...»

«Щелчок в голове», кстати, тоже из Кастанеды – признак отделения «нагваля». Однако ГГ повести какой-то неправильный маг… В литературном же контексте он ближе к героям странных депрессивных романов Кобо Абэ – аутсайдеров с повреждённой психикой, в буквальном смысле теряющих своё лицо, уничтожающих «карту» своей жизни, заключающих себя в ящик… Упоминание Абэ тут тем более уместно, что в произведении чётко прослеживается некие «японские» ассоциации. То прямые: «обезьяна из японской сказки, не знающая к кому примкнуть», то опосредованные: через дзен-буддийские максимы и щемящее ощущение умирания в зыбком мире – то самое «грустное очарование вещей», моно-но аварэ:

«Это была осень. Величественное сошествие осени. Вплывала в сознание блекнущая тишина. Роняло торжественное небо шевелящиеся хлопья. За соседним столиком сдавленно матерились».

Тем удивительнее, что вся эта утончённая интеллектуально-эстетическая экзотика произрастает на неприглядной почве позднего СССР и постперестроечной России, временами заставляя вспоминать до тошноты знакомые старшему поколению реалии, которые более молодые люди знают, например, по сериалу «Слово пацана»:

«В нашем городе трудовой славы... не было вообще ничего, кроме труда!»

При этом структура произведения носит узнаваемые черты постмодерна. Начинается оно как жёсткий бытовой реализм: двое посетителей пивбара, не слишком трезвых, беседуют «за жизнь», прихлёбывая из кружек пенное. Один слушает, а второй – типичный «бывший интеллигентный человек», БИЧ по советской терминологии – рассказывает историю про нелёгкую жизнь одного своего знакомого.

Однако этот человек, присутствующий в тексте, казалось бы, лишь в словах одного из персонажей, на самом деле и является главным героем.

Ибо к финалу выясняется, что всю эту запутанную, трагичную и порядком сюрреалистическую историю второй собеседник рассказывает себе сам, а подсевший к его столику дед – лишь гипнотизёр, обладающий даром пробуждать в людях дар рассказчика. То есть дед – это такой «Мефистофель», соблазняющий людей мучительной радостью творчества…

Получается постмодернистский перевёртыш: «рассказчик» повести и есть её главный герой, незаметно для себя оказывающийся в им самим созданном мире. А история последнего, как сказано, полна аллегорических моментов, которые, очевидно, отображают реальные обстоятельства жизни рассказчика – хотя и не совпадают с ними. Вот то самое дерево, с которого всё началось – Вредный тополь. ГГ вешает на его вершине свой медальон, но днём выясняется, что медальон невозможно разглядеть за листвой. ГГ ждёт осени, чтобы всё-таки показать ребятам доказательство своего подвига, но в дерево попадает молния, и оно гибнет. А медальон так и не находится. 

Это всё равно, что знаменитый стул Ван-Гога – предмет мебели, запечатлённый художникам ради того, чтобы показать своё отсутствие. Не только на стуле, но и в мире…

Далее ГГ упорно и невротически уничтожает все свои фото – при том, что сам увлекается фотографией и запечатлевает множество других людей. Правильно: они-то есть, а вот его нет…

«Мы все состоим из маленьких подтверждений самого себя. И если оказывается вдруг, что таких подтверждений нет... Если некая неясная стихийная сила следит за тем, чтобы они не появлялись...»

Он пытается убежать от своего не-существования на север, занимаясь суровой работой среди простых грубых людей. И там тоже растворятся в среде, проходит по жизни бесследно: те люди имеют личность, а он – нет. Подобно героям «Бойцовского клуба» Чака Паланика, он поднимается на ринг боёв без правил, надеясь хотя бы борьбой и болью подтвердить своё бытие – тоже тщетно: его избивают, но более живым он от того не становится. Как герой рассказов Джека Лондона, он ведёт жизнь железнодорожного бродяги:

«ОН сходил с поезда посреди ночи и… стучался на ночлег в первую попавшуюся дверь. Пускали всегда».

А почему бы и нет – он же не существует…

Он пытается следовать «общим правилам», «жить, как все», скрупулёзно следуя «смыслу жизни» окружения:

«Все очень просто — живи, как я...»

Это прямо из описаний Льва Гумилёва господства субпассионариев – лишённых способности прогнозирования рабов своих вожделений: «Будь как мы». Однако более существующим ГГ от этого не становится – да и не может, ибо субпассионарность сама по себе пуста.

Наконец устами «Мефистофеля» ему произносится приговор:

«— ОН был не прав! — его голос уже соловел. — Не прав! Он все время жил чем-то вместо того, чтобы просто ЖИТЬ.

— По-моему, это прекрасно... — осторожно возразил я.

— Прекрасно, — он сразу согласился. — Но и опасно.

— Вот как? — удивился я. — И чем же?

— Однажды может обнаружиться, что тебя нет...»

Это подтверждается трагической историей любви – которую ГГ не ждал и не просил. Но она нашла его в образе женщины, про которую он решил, что это та единственная, что предназначена ему в этом мире. И вот на пике восторженности от этого понимания она гибнет под колёсами автомобиля. А ГГ выживает, уже чётко понимая, что не существует – несмотря на иллюзию жизни.

Он-то не существует, а вот люди, прикоснувшиеся к его пустоте, словно бы заражаются ею – как его погибшая любовь:

«Всё, за что берутся его руки — превращается в прах».

И тогда ГГ в своём лишённом индивидуальных черт запущенном и жутком «ван-гоговском» жилище пьёт водку, окончательно сломившись под бременем осознания собственного небытия.

«Сыпучими барханчиками собиралась пыль вдоль плинтусов его длинной, похожей на вагон комнаты. Вороха одежды погребли под собой потерянные стулья. ОН просто снимал с себя грязное и швырял в угол. Щербатый оскал батареи напоминал ухмылку».

И пуст был тот дом.

ГГ-рассказчик, который не готов ещё принять эту беспросветную реальность, пытается отделить себя от рассказанного им героя. Однако в финале, как и тот, тоже видит, как за ним исчезают его следы на уже пройденном пути.

Впрочем, при чисто экзистенциалисткой безнадёге, вызывающей в памяти самые мрачные вещи Сартра и Камю, у меня всё же есть ощущение, что в повести содержится и намёк на что-то бОльшее и лучшее, на некий выход для её героев/героя. Хотя ни они, ни, кажется, автор, его не видят, однако он есть.

В конце концов в мире сём есть красота, о чём свидетельствуют сильные, экспрессивные, хоть и тоже отдающие жутью, метафорические описания:

«...Горел восход и чадили белым дымом ошметья зари в березовых подлесках... и полыхали с пороховым гудением высоченные вершины сосен, неосторожно коснувшись огнеопасно-смолистыми ветвями горящего неба. Небо тоже горело — жутко, во всю ширь. Стремительно истаивали перекрученные огнем ватные клочья облаков. И отражалось в ее глазах литое пламя...»

Или

«Двор-бассейн был до краев наполнен шершавой фиолетовой темнотой, и плавал на самом его дне перекошенный, рассеченный крест на крест шелушащейся рамной тенью желтый электрический квадрат чьего-то бессонного окна».

Вообще, в отношении стилистики повесть очень достойна – чувствуется, что автор тщательно работал над словами и фразами. Хотя, на мой взгляд, поток сознания в кульминации хоть и красив, но несколько путан и чужероден для данного текста. Ещё показался несколько эмоционально «недотянутым» финал. Но это субъективное впечатление. А так – горячо рекомендую вещь читателям, любящим изысканную мрачность. Хотя лицам, склонным к депрессии, принимать такого рода чтение следует с крайней осторожностью.

Имею возможность, способности и желание написать за разумную плату рецензию на Ваше произведение.

+68
214

0 комментариев, по

4 220 438 306
Наверх Вниз