Незаросшая
Автор: Дмитрий Вересов (Прияткин)Вчера моему тестю, выдающемуся востоковеду и прекрасному человеку, Владимиру Павловичу Демидчику, исполнился бы 91 год.
А 80 лет назад случился Бабий Яр. И такое происходило везде, куда ступал сапог нацистской нечисти. Владимир Павлович, рожденный в Западной Белоруссии, был свидетелем этих чудовищных преступлений. Им посвятил он свой рассказ "Незаросшая", опубликованный в конце 80-х в журнале "Памир".
Вот он:
Незаросшая
«Бог создал мир, но не заботился о нём, как я о сапогах для своих клиентов».
Знакомый моего детства, Биндер.
«Из памяти можно выбросить всё, но зачем выбрасывать боты?»
Пан Рыбарский, тоже знакомый.
На его памяти улица не раз меняла своё название. Она была самой длинной, самой нарядной и соединяла город со станцией, отстоявшей от него в двенадцати километрах, откуда всегда приходила новая власть. По этой улице, поднимая пыль, прокатилась серой лавиной конница Будённого, а затем, мягко гарцуя, прошли уланы пана Пилсудского. Разное время и разные песни. Вот и сейчас он слышит отголоски старых песен – то «Ружи бялы квят», то «Дальневосточная, даёшь отпор». А потом, в мерном кованом грохоте добротных сапог, тревожа раннее утро, бушевала «Лили Марлен».
Когда-то, в годы его детства, улица называлась Виленской, и старые люди, как он, пан Рыбарский, видавший столько, не дай Бог никому, разных перемен, так и называл её по старой памяти. Человеку однажды дают имя, и он живёт с ним до смерти, а улица? Улица, да ещё центральная, всегда должна быть верноподданной. Смирилась она, значит смирились и люди. А если не приемлет новое, то потихоньку, шёпотом так и носит старое имя.
Давно это было. Так давно, что даже сердце не щемит от воспоминаний. Тогда её звали улицей Маршалка Пилсудского. Пышные, обвисшие усы, волосы, подстриженные ёжиком, под густыми тяжёлыми бровями колючие серые глаза. Опираясь на шашку, он стоял у гроба пана князя Альбрехта в фарном костёле. Старый органист, хороший органист – где уж молодому до него – как он играл!
Нет пана Пилсудского, нет пана органиста, нет и князя Леона.
Говорят, он просился повидать усыпальницу предков и деньги будто послал на побелку замка – может быть, и покрасили бы... А какая красивая была княгиня Ольга!
Давно же это было! Улицу потом назвали именем Сталина. Его он не видел. Только вот на портрете. Такие же усы, только чуть поменьше, чем у пана Пилсудского, да брови не вниз свисали, а поднимались кверху. А глаза? Глаза на портрете, как имя улицы, ничего не расскажут.
При швабах на ней сменили опять все таблички и написали: «улица Адольфа Гитлера». Глупые люди. Разве можно называть улицы именами живущих?! А именами мёртвых можно? Бог его знает. Вот эта когда-то звалась улицей Юлиуса Словацкого, а потом её переименовали в улицу Максима Горького. Будто Словацкий чем-то кому-то не угодил или был глупее Горького… Что до него, пана Рыбальского, то он ничего не имел против Максима Горького, но разве мало ещё улиц, чтобы эту отнять у Словацкого?
Длинной стала она… Ещё длиннее, чем двадцать– тридцать лет назад. А, может, просто ему, молодому, путь казался короче?
Сел бы на ровер и мигом доставил все письма… А сейчас, может быть, накопил бы на велосипед, да ноги уже не те. Сумка за годы пригнула спину. Что и говорить, жизнь – как вода в воронке: чем ближе к концу, тем быстрее течёт. Ушёл бы на пенсию, не раз предлагали. Но разве уйдёшь от себя, от своих воспоминаний, от тревожного ожидания чужих, но вечно своих писем?
Вот и сейчас пришло письмо издалека. Откуда-то из Австралии. Юзеф Врублевский пишет Геле Врублевской. А где же она? Нет ни дома Гели, ни самой Гели, ни детей её, ни мужа, пана Антония. Всё сгорело в одну ночь. А письма идут и идут….
Никто не ответит далёкому Юзеку, что пани Врублевская, та пани, что кляла на рынке большевиков, а после прятала молодого политрука в стодоле, погибла – швабы всех их замордовали, всех, даже маленьких шустрых девчат.
А вот и дом старого Биндера. Ах, какие же делал он сапоги для панов улан! Добрый и полезный был человек этот Биндер.
…..
В тот сентябрьский вечер сорок первого года он, пан Рыбарский, от полицейского из охраны почты узнал, что в парке выкопали огромный ров и завтра туда погонят евреев. Поздно ночью, не глядя на комендантский час, он стучался в ставни знакомых домов.
– Пане Биндер, нех пане выйде на хвилечку! То я, пан Рыбарский.
Он всё знал, этот Биндер. Знал, что в Лани согнали евреев вместе с семьями и многих перебили, а часть перегнали сюда, будто в гетто.
– Я бы не советовал пану завтра идти на площадь. Пусть пан ночью огородами вместе с женой и детьми выйдет из города. А там, может быть, всё встанет на своё место.
– А, может, всё-таки загонят в гетто? Я же знаю, что в Слониме и Молодечно так уже сделали. Не станут же они стрелять маленьких детей! Что им сделал бедный еврей? И немцам нужны боты. Кто же будет делать боты для панов офицеров, если они убьют Биндера? Не такие же дураки эти немцы, чтобы не любить приличные боты.
– На что им ваши боты, пане Биндер? Они сдерут эти боты с кого угодно! Я же знаю этих швабов. Вот, к примеру, мой сосед Ланге… Так он целый воз привёз этих бот, когда расстреляли бедных большевиков, что поймали в Мещанском лесу. Нет у пана разуменья, але ж то панске дело и як собе пан жичи.
Всё можно выбросить из головы – только не память. И зачем это Биндер не захотел уйти огородами? Вот и сейчас он вышел бы из своей, пропахшей кожей, гуталином и ещё черт знает чем, каморки и сказал бы: «Пусть я медленно делаю сапоги, медленнее, чем пан Бог делал этот мир, но посмотрите на этот мир и на эти сапоги, пан Рыбарский!»
Утром, как и сегодня в это сентябрьское утро, шёл мелкий въедливый дождь. Пан Рыбарский стоял у ворот почты с большой сумкой, полной писем к тем, кто уже никогда не прочтёт их и не узнает, что где-то в Лиде и Снове жёлтая листва уже закрыла длинные свежие рвы….
По улице Виленской – Маршалка Пилсудского – Сталина – Гитлера шли тихие понурые евреи. Шли старики и дети, здоровые женихи и задастые невесты. Вот прошёл дантист со своей женой Микой, а за ними директор школы Цыханский. Теперь уж дантист не будет ревновать к нему свою Мику. Эх, пане Биндер, пане Биндер! Не послушался ты, пане, доброго совета.
Встретился он с ним глазами, и такая в них кричала тоска, что и сейчас, много лет спустя, гложет сердце. Впереди колонны шли два полицая из литовцев и щупленький немец с губной гармошкой и автоматом. Немного дальше, по бокам – по одному немцу. И двое в конце.
В тот день долго стреляли в парке, и в напряжённое молчание города по временам врывалось глубокое «о-ох!» А, может быть, то ветер стонал?
Ночью подводы, груженные одеждой убитых, сбились у ратуши. Говорят, что туда привезли полторы тысячи бот, туфель, сандалий, пинеток. Были там, наверное, и те боты, которые так хорошо мастерил Биндер.
Ещё на второй день в парке у старого тополя шевелилась земля. Огромный тополь зачах на много лет и только недавно пустил побеги и зашумел седой листвой. Тяжело отходил, так же как и люди. Сразу же после войны кто-то прибил к нему дощечку с еврейской и русской надписями. Ров-могилу, как тумором, окружили массивными цепями. А потом доска исчезла, цепи сняли, и стали люди ходить по заросшему рву, рвать одуванчики в сочной траве.
Только пан Рыбарский не ходил по этому заросшему рву, может, потому, что шёл он и через его сердце, а, может быть из-за тех биндеровых бот, которые ему так и не удалось сносить за долгую жизнь.
1953-1955