Человеческий фактор

Автор: Ирина Валерина

А ОНИ ХОДИЛИ ЗА ТЁМНЫЙ КРАЙ... 

...А потом они возвращаются - поседевшие рано мальчики.
И приносят ночь в глубине зрачков, и в тебе гремят барабанчики.
А они ходили за тёмный край, а у них в ладонях искрит заря,
а они говорят: "Он остался там... Не реви, ты знаешь, что всё не зря".

Они вешают куртку его на крюк, а она в крови, и пришла беда.
Они смотрят упорно в холодный пол, но ты мыла пол, не найти следа,
и они могли бы ещё побыть, но заря обжигает, заря не ждёт.
И они уходят, захлопнув дверь, а ты думаешь тускло: "Пришёл черёд..."

За окном разгорается новый день - будет яркий свет после ста ночей,
но тебя теперь не согреет он, ты уже вдова, быть тебе ничьей.
Он остался там, где всегда молчат, где в кромешной тьме тихо дышит зло.
Он остался там, а они пришли, просто им, конечно же, повезло.

А в тебе сейчас спит его дитя, ты бормочешь "тш-ш-ш", чтоб не разбудить.
У тебя сейчас - времена потерь, береги себя, скоро будешь шить
из рубах его, из своей тоски распашонки, кофточки, ползунки.

А потом пацана уведут за край эти странные мужики...


СМЕРТИ – НЕТ

Пока она тихо спит на твоём плече,
весь мир может быстро и ярко сходить с ума:
готовить Армагеддон или время «Че»
и сыпать в провалы игрушечные дома.
Родятся мессии, пророки прорвутся из,
восстанут, кто призван, и ангелы вострубят,
и станет не страшно после, где верх, где низ,
и станет не важно вовсе, где рай, где ад.

Весь мир кто-то вышний уложит к себе в карман
и вытряхнет с неба остатки от звёздных карт,
и канут в минувшее ночь и седой платан,
и пеплом покроется этот бессонный март.

И ты понимаешь, большой и опасный зверь,
что вся твоя сила там будет равна нулю,
и всё, что ты можешь, шепнуть ей: «Малыш, не верь!
Мы снова прорвёмся – плевать нам на абсолют».
И всё, что осталось – упасть с ней на небеса,
пока ещё есть, куда падать и с кем парить.
Ну, сколько там ваших – два дня или два часа?
Не важно: вы – вместе, и можете их прожить.

И пусть она тихо спит на твоём плече,
а там, за окном, зарождается злой рассвет,
и кем-то достроен в срок дорогой ковчег –
вы оба спасётесь друг другом.

А смерти – нет.


ПЧЁЛЫ

У прадеда были дети. Сначала их было много,

но к возрасту патриарха остались лишь дочь и сын.

У прадеда были пчёлы — он был для них добрым богом,

и часто терялись пчёлы в пространствах его седин.


Младенец, без года ангел, мой брат, вызволял их смело

из дебрей колючих прядей взлохмаченной бороды,

и мама — почти девчонка — тревожилась и немела,

не зная ещё касаний прожорливой пустоты.


А прадед смеялся басом и целовал ладошку,

и пах молоком и мёдом день старшего из мужчин,

но время брело к закату, серело ничейной кошкой

и вышло совсем в итоге к полудню сороковин.


Я видела бы всё это, когда родилась бы прежде,

чем прадед мой лёг на лавку и сделал последний вдох,

но, выждав четыре года, поймал меня частой мрежей

в бездонной пучине света уже не пчелиный бог.


Нет брата, а я осталась — не лучший хранитель рода,

во мне много слов и хлама и мало родной земли,

но видела — шёл мой прадед по мостику над Смородой.

...А может, не шёл он вовсе, а пчёлы его несли?..


ПРО ДАУНА И БОГА

Аллилуйя, люди, свершилось, возносите к небу хвалу,
ломайте тонкие пальцы за зиму настывшей вербе,
накрывайте столы, шинкуйте к селёдке горчащий лук —
Ваня-даун проснулся рано и бога увидел первым.

Тот шёл, опустив голову, но горел золотистый нимб
(Ваню любила бабушка и часто читала книжки),
и Ваня всё сразу понял и очень хотел за ним,
но не пустило тело, к тридцати обрюзгшее слишком.
Да и окно с решёткой (пятый, поди, этаж)
он не открыл, понятно, только ладонь поранил.

Мир ничего не видел — где значим объём продаж,
не пробудиться страху, не прозвучать осанне.

Бог уходил всё дальше, плакал навзрыд дебил,
трясся, сморкаясь трубно в мятый подол рубашки.
Он же как мог, так верил, он же за всех просил:
маме — конфет и платье, пчёлам — цветущей кашки.

День наступал, как гунны;
жарила плоть плита,
плыл по квартире запах: спонсоры, пища, милость.
Ваня смотрел в окошко и бормотал:
"Бо-бо-о-х...", а старая мама чадца тихо, привычно злилась:
 — Горе моё, ну что ты, где у тебя болит,
хоть бы тебя прибрали к стае господней птицей...

...Шёл над землёй и слушал эхо таких обид,
что и хотел бы — света, но понимал — лучиться
поздно, пускай скорее кончится гиблый век,
миг — и помчатся кони Судного дня.
...Но чем
так зацепил тот сирый, маленький человек,
что до сих пор он полон им и преступно нем?
Время открыться Слову, время звучать трубе,
время камням летящим серу нести и пламя.
Время!

Но шепчет голос, даже начав слабеть,
что-то о пчёлах, кошках и престарелой маме.


Я САД

Я сад, не желающий плодоносить,
поэтому больше не будет яблок.
Но в почве вьётся упрямо сныть,
на ветке рюмит кочевник-зяблик,  
и чешут букашки к весне бока
под жёсткой корою, ломая панцирь,
и дарят приблудные облака
тягучую ласку дождящих пальцев —
и жизнь не уходит, и я живу,
уже не ища ни любви, ни сути.
Тянусь в загустевшую синеву.

Текут столетья.

Приходят люди,
в сердцах пинают мои стволы,
трясут сердито пустые ветки,
пила, оскалясь, являет клык —
и воплощается в табуретке,
кровати, лавке, резной лошадке
один из помнящих связь времён
до самой первой разбитой грядки.
Но их несчётно в числе моём.

Проходят люди.
А я бессмертен
("...расти над болью, расти и кайся")
Расту.
Надеюсь умилосердить.

Я сад, заброшенный Богом.
Райский.


РАССМЕШИТЬ БОГА

То ли спишь, то ли снишься кому-то,
то ли в чьём-то романе живёшь
персонажем разменным...
Укутай,
мой творило, в цветистую ложь,
расскажи лабуду о прекрасной
и в веках неразменной любви,
торжество гуманизма отпразднуй
да моих мертвецов оживи
хоть на пару страниц — я успею
досказать, допонять, дообнять.

Ну вот что тебе стоит, кощею,
процарапать в листе благодать!

...Увлеклась, безрассудная буква.
Преклоняюсь, молю, трепещу,
хоть и ты не всесильный как будто,
да и я из прощученных сук, —
помнишь, сколько их было, уползших,
поначалу зубастых зверей? —
но стило твоё давит всё больше
по податливой глине моей.

***

Родишься глиной и станешь горлом
с отнорком тёмным для снов души,
и будешь в радости или в горе
слова несказанные душить —
поскольку жить тебе чьей-то песней,
поскольку чувствовать на излом.
Здесь мир конечен, здесь дышит бездна,
здесь каждый строит непрочный дом,
и всё, что видишь, — туман и морок,
а всё, что слышишь, — обман вдвойне,
и дремлет разум, и носят шоры
все те, кто вечность живут во сне.
А ты им шепчешь помимо воли
(ведь воздух в трубке уже не твой)
слова, в которых в достатке боли, —
и налетает жужжащий рой
на пир эмоций, на праздник страсти,
на горький чувственный беспредел.
В них — жажда крови, их бог — схоластик,
в них память тёртых белковых тел.
И ты поёшь им, и ты им служишь,
поскольку горлу — не выбирать.
Но скоро время раздаст беруши,
чем явит малую благодать.
Тогда поверишь, что всё проходит,
как мимо мира — неспящий бог,
и, прогудев на прощальной ноте,
умолкнешь следом, его манок.

***

Я не флейта твоя, я вообще не твоя, господь.
Я уже не имею формы, не помню рук,
что меня, не спросив, беспристрастно вдавили в плоть
и отправили быть на таком продувном миру.

Отпусти меня, господи, может быть, отойдя
от твоих ожиданий, я что-то ещё пойму.
Я пишу эти письма ушедшим путём дождя,
понимая, что канут камнем в твою суму.

Богоборица, дурочка, язва на языке,
разодетое тело, носимое невпопад...

Если спросишь: "Кем полнишься?", я открещусь: "Никем".
Потому что не верю, что ты пощадишь мой сад,
потому что я помню, боже, как ты ревнив,
потому что я знаю тяжесть твоей любви.
Я впишу тебя, господи, в этот никчёмный миф —
отпусти меня только, а сам в нём — вовек живи.


СМОТРИ, СЕСТРА

Смотри, сестра: вот мир на волоске,
вот ручка Паркер в пляшущей руке
(пусть не десница — но боготворят),
вот росчерк, как полёт нетопыря,
вот смятый лист под гербовой печатью,
вот кабинет, в котором не заплачут
над миром, что повис на волоске.

Смотри, сестра, у шахматной доски  
свиваются клубками червяки.
Фигуры вот, что вскорости сожрут.
Смерть некрасива даже на миру,
но им опять про то сказать забыли,
и потому лежат под слоем пыли
те пешки, что уже снесли с доски.

Смотри, сестра, вот мышь, а вот гора.
Мышь голодна, её кормить пора,
но скоро у горы щедрот не станет
кормить всю тьмищу ртов мышиной стаи,
и, чтоб отсрочить страшный приговор,
играют мыши с миром с давних пор,
и верит до последнего гора.

Смотри, сестра, она уже идёт.
Горька её усмешка, скошен рот,
и лязгают полоски стылой стали —
они по тёплой нити заскучали,
но кто же точно скажет, по какой?
Растут слова  под нервною рукой,
и нить дрожит, и Атропос и...


НАМ ВСЕМ, ЗАШЕДШИМ ДАЛЕКО

Всех нас, зашедших далеко
за край мифического счастья,
вскормили тёплым молоком
с добавкой нежного участья.

И были мы тогда малы,
носили майки и колготки,
ломали механизм юлы,
лупили в днище сковородки.

Мир был огромен и открыт
и для познания доступен,
и не был вычерпан лимит
чудес и макаронин в супе,
а гормональный дикий шквал
дремал тихонечко под спудом,
и ты в семь вечера зевал,
и я спала лохматым чудом.

А нынче — что-то не до сна,
гнетёт избыток кофеина.

Моя волшебная страна,
ты вечно пролетаешь мимо,
и мне, ушедшей далеко
за призраком пустой надежды,
сейчас не видно маяков —
хотя их не было и прежде.

Нам всем, потерянным в себе,
уже не светит,
и не греет
алмазный блеск седьмых небес
под песни ветреных апрелей.


+43
597

0 комментариев, по

2 269 160 502
Наверх Вниз