История о монгольской жопе
Автор: Тимофей НиколайцевЯ тут вспомнил недавно, как мне довелось разговаривать о социологии в первый раз.
Это случилось в лучших традициях остросюжетной литературы — духота и палящий зной... плоские серые холмы лежали по левую руку, кочковатая полупустыня уходила вдаль, выцветшее небо душно укутывала все, и мотор грузовика никак не желал остывать на этой жаре. Сам грузовик бросал перекошенную тень на поникшую, припорошенную пылью траву — все вокруг было в этой пыли, даже далекий горизонт лохматился ею же...
Мне казалось тогда, что именно от подобных картин у людей начинается кафар, знаменитая болезнь легионеров... и я даже иногда чувствовал ее приближение, но это было, разумеется, несерьезно — всего три месяца на тот момент я пробыл в пыльной монгольской глуши, какой уж тут кафар, не смешите... Я просто здорово устал от жары. От сухой духоты — воздух насыщен пылью, дышать им трудно. Трава растет прямо в пыли, даже не пытаясь в ней укорениться — проведешь разок пятерней и... стряхивай потом с пальцев жухлые колтуны, словно потеребил шерсть на спине линяющей собаки. Эта трава пылит просто отчаянно — даже деликатный Газ-66 поднимает за собой целые клубы. А что уж говорить о мощном и тяжелом грузовике, вроде нашего Урала. Кочки, на которые он наезжает колесами, просто взрываются, будто пыльные фурункулы... будто переросший «дедушкин табак».
Я до сих пор удивляюсь, как в таком пустынном краю мог самозародиться разговор о социологии (пусть даже военно-прикладной, не суть) — это наука суть порождение больших городов, тесных людских сообществ, взаимодействующих и конфликтующих, ей совершенно не место здесь, в кочковатой заднице мира. Но факт — пока Урал молол колесами сыпучую почву под собой, мы (я и С.Н.), что называется, зацепились языками... и потом, когда Урал встал остужать двигатель, С.Н. спрыгнул в его горячую тень и принялся мне объяснять мне детально суть вопроса — чертя прямо в пыли, как на грифельной доске...
Хотя... это ведь потом он стал для меня просто С.Н. — чуть ли не родней для меня стал. А тогда, в Монголии, он был просто товарищ майор — офицер, руководящий миссией... злющий, пыльный и непонятный, как все офицеры, званием старше лейтенанта, что мне попадались. Категорически не знаю, почему он заговорил со мной. Я был середняк во всех отношениях — не контрактник, но и не кадровый, «не пойми и не пришей», и по возрасту тоже не выделялся. При нас были несколько «совсем малышей» с их пытливым юным умом, все и вся подвергающим сомнению, и было несколько серьезных дядек, имеющих солидный опыт и даже некий авторитет. А таких, как я, двадцатипятилетних — каждый первый...
Быть может, товарищ злющий майор просто устал молча подпрыгивать в кузове грузовика, пока тот считает монгольские кочки. А может, его доконала эта пыль, от которой новая форма за сутки делается похожей на картофельный мешок. Или, может, его измучил конъюнктивит — он нас всех тогда измучил, невзирая на звания и опыт... Левомицетиновые капли, выдаваемые в составе аптечек, не помогали совершенно, о мирамистине тогда не слышали... и мы бодяжили «на круг» флакон пенициллина, чтобы закапать его в глаза — жгучее выходило снадобье, и болезненной выходила процедура. Это сближало — как будто сообразили совместно на бутыль полутехнического пойла и выпили, морщась — где-нибудь за гаражами или у проходной завода. Совместно, понимаете? Профессура из КБ и роботяги-станочники, у проходной... В нашем случае — кадровые офицеры и салаги-срочники — в одинаково пыльной форме. Но, как бы там ни было, С.Н. вдруг захотел поговорить со мной о целях и истинных причинах нашего здесь пребывания.
Он так и сказал — об истинных причинах... Нах... нах.. нах... — по привычке откликнулось эхо...
Я вот и думаю сейчас — почему пришло время это вспомнить?
Плоские холмы на востоке... кочковатая пустота, заполняющая весь запад, насколько хватает зрения... пыль и редкий травяной ворс, словно напорошенный ветром поверх этой пыли. Разговор о парадоксах социологии, ведущийся в горячей тени грузовика, за пределами коей тени, опять же насколько хватает зрения — не видно ни одного человека. Бессмысленность, полная бессмысленность. Антон Первушин, например, считает социологию лженаукой. Я в то время тоже был от такого мнения недалек. Бессмысленность и скука. Что тут изучать, если до ближайшего объекта изучения (более-менее крупного скопления людей) — дня четыре крупной рысью? На что государственные деньги тратим, зачем даром тушенку жрем и бензин жжём?
Самое яркое социологическое исследование в Монголии провел Левша, конечно же... Кто видел его — тот вспомнит, а кто помнит — тот скажет: «А как же иначе?!» Левша и яркие впечатления — это были для нас слова-синонимы.
Левша заведовал мощной оптикой... этим, я думаю, и объяснялось его прозвище. Блоху подковать вряд ли возможно только на ощупь, тут ведь требуется как следует глаз вооружить. У Левши был в хозяйстве оптический трансфокатор. Американского производства, естественно. Подобные (только поменьше) янки ставили на всякие БПЛА, типа Predatora, и еще (только совсем большие) на высотные разведчики, типа Хоука. Трансфокатор Левши выглядел, как длинная плоская труба, укрепленная на треноге. Кроме, собственно, очень хорошей оптики в него были встроены и зеленая ночная подсветка, и кассета с фильтрами разных свойств, которые отсекают всякие световые шумы, и сверхчувствительная SIC-матрица для оцифровки изображения. Если эту штуку подключить к компьютеру с соответствующей базой данных, она была бы способна автоматически засечь и опознать силуэт любого транспортного средства или боевой машины, определить звание и род войск любого негражданского существа на расстоянии многих километров, при условии, что это существо хоть на секундочку повернется к Левше той стороной, где у него есть нашивка или шеврон.
Во время маршей в колонне инструкция требовала подобную аппаратуру разбирать и прятать — все-таки Китай уже космическая держава, имеющая спутники в небе, да и проблемный Афганистан не за тридевять земель — вездесущие американцы могут-де заинтересоваться столь открытым перемещением российской военной техники по территории сопредельной, но суверенной. Иногда колонна получала задание провести настоящую топосъемку в условиях, приближенных к боевым — это было красиво и страшно. Машины вдруг расходились веером, разбегаясь по гребням или сухим руслам, траектории их были сложны и непредсказуемы мной. Наш водила тоже отчаянно выворачивал руль, газовал — тяжеленный Урал вдруг бросался куда-то, как взбешенный носорог, мягкие кочки и твердые валуны кидались под колеса, словно защищая невидимый окоп. Борта прыгали, вырываясь из ладоней. Потом ударяли тормоза — я катился от заднего борта под ноги Левше, а Левша катился к своему хозяйству — расчехлять, собирать и все прочее...
Минуты три-четыре от силы все это занимало, не больше. Что за это время успевало произойти, я не знаю — не специалист. Быть может, российский спутник уходил за горизонт с детальной картой оперативного направления и промерами высот. А может, просто один из офицеров рисовал галочку в отчете — учебная рекогносцировка проведена, в норматив времени уложились. Неважно...
Гораздо чаще Левша собирал свой прибор просто так, без какой-то явной для меня причины — ему «по кайфу было маять дельную вещь». Или, как фотограф в сотый раз ловит объективом закат — нравился сам процесс...
Закат в восточной Монголии ярко-красный, густой, тревожный — сказывается огромной количество пыли в нижних слоях атмосферы. У Левши, видимо, было особое чутье. Он говорит мне — вон там коридор надуло, видишь? Я ни хрена не вижу... там, куда показывает Левша — все красное и клубится. «Надуло коридор» — что это вообще значит? А просто все — воздушный фронт опустился, отразился от твердой горы, а потому сузился в поток и отжал висячий пласт пыли, потом нагрелся от раскаленного грунта и начал снова подниматься, и уронил этот самый пласт — образовал косой сходящийся клин чистого пространства. Словно ножом сделал разрез в пыльной атмосфере над Монголией, пробил в ней брешь, пыльные стены которой поглощают рассеянный солнечный свет. Как линза, понимаешь? Идеальные условия наблюдения. Смотри, короче... Я нагибаюсь к окуляру (или как там называется затененная рамка, в которую смотрят двумя глазами?) и вижу очень четко и детально чью-то спелую жопу.
Я удивляюсь — совсем не это ожидал увидеть. Бабская, понял?!... — говорит Левша и показывает мне большой палец. Я и сам вижу, что бабская (просто потому, что от мужской жопы меня бы сразу оттолкнуло, а тут — не отталкивает). «Дурак ты»! — говорю я Левше, хотя он: а) кадровый, б) старшина, и в) здоровый бугай и, вообще, подраться не дурак. Левша не спорит, только ухмыляется. Глупое это занятие — чужие далекие жопы разглядывать, но я, почему-то не ухожу от прибора. Жопа не просто абстрактная, но явно местная — монгольская... монгольской женщины, имеется в виду. Старый анекдот о топорах и тяпках настойчиво лезет в голову.
Слышу, как Левша, зовет кого-то из молодых контрактников: «эй, щегол, иди сюда — монгольскую жопу хочешь покажу?» Молодых контрактников узнать по походке можно — они свои новые берцы еще в силу привычки по-уставному шнуруют, а в пустыне это неправильно. Здесь не пустыня, конечно, но среди такой жары тоже ногам достается — берцы хлябают и натирают. Походка делается неровной, брякающей. Я слышу, как их шаги приближаются, задорно побрякивая. Конечно, кто ж откажется... служить в Монголии, и ни разу монгольской жопы не повидать — это уж, знаете ли, ни в какие ворота...
Просто удивительно, до чего техника дошла — если верить электронному дальномеру (а я ему верю) расстояние до объекта наблюдения около тридцати километров. Мы стоим на склоне холма, вокруг голая степь, и еще холмы, далекие, синие — на горизонте. Нет жизни в этой глуши, нет песни в этой тиши. Но вглядись в это безлюдье попристальней — вот оно, самое... Песня просто. Монгольская женщина присела и мочится прямо в теплую пыль. «Дурак ты, Левша!» — снова говорю я старшине, и уступаю место молодому контрактнику, который меня уже прям таки теребит.
Левша пожимает плечами. Он уже привык. Специалист удаленного наблюдения — чего только не насмотрелся. Как врач уже. «Как медсестра, понял?.. Те тоже — хуев не боятся!» Я вздрагиваю. Мне приходилось в госпитале лежать, в полубессознательном состоянии. Там молодая еще, свежая, симпатичная, черт, девка — очень сноровисто и быстро воткнула в меня катетер. А потом очень женственно поправила сбившуюся прядь. От этого острого воспоминания у меня до сих пор хозяйство поджимается.
Ужас.
В словах Левши определенная сермяжная правда есть. Я тогда еще молодой был, первый раз за границей. Меня тут все удивляло. Особенно та легкость, с которой военная (ладно, полувоенная) колонна смогла проехать в Монголию, никому и ничего не объясняя. Я ждал полосатых столбов вдоль государственной границы, пусть даже изрядно покосившихся. Ждал шлагбаумов и блокпостов на пыльной дороге. Ничего такого. Голая степь, по которой грузовики перли без дорог и направлений, оказалась вдруг монгольской территорией. Монгольская теперь пыль скрипела на зубах и щипала потную шею.
Другая страна — другие правила. Чужая культура — это ж понимать надо. Это снова Левша говорит. Для монголок ничего в этом такого нет — отойти на два шага, да присесть по нужде. Здесь же никаких кустов не растет, оттого и культуры «сходить в кустики» не сформировалось. Все на виду! Тут по нужде можно разве что за линию горизонта отойти. Мужики местные, вон вообще — выдолбят ямку каблуком и прудят в нее всем колхозом, чуть ли не хрен о хрен потирая. А ты говоришь — стыдно... В работе военного научспеца, вообще, такого понятия — «стыдно» — быть не может и не должно. Это гражданские — могут носы воротить, по извечной своей дури. А для военного — это непозволительная роскошь...
Тут я с ним согласен. Сколько в будущем пришлось делать всяких прочих непозволительных вещей — сосчитать трудно. А тут всего-то — жопа женская в тридцати километрах... и условия наблюдения идеальные, так уж совпало. Мы еще попрепирались для виду, прежде чем выработали коллегиальное мнение — хороша жопа, хороша. Даром, что монгольская. На лицо женщины монгольских пастухов страшны, как грех, но вот жопы у них — крайне приятны. Спелая. Убей меня, не помню, кто так сказал. Но, тонко же подмечено. Спелая, как персик, созревший настолько, что его распирает изнутри сочная розовая мякоть, и складка меж двух полушарий становится дивно глубока, а сами полушария полоны и округлы. И свешивает этот персик спелые свои ягодицы с ветки — прямо в ладонь.
Возраст участников — от 20ти, не забывайте. Молодых вообще не нужно строго судить за грезы — только за воплощенные намерения.
Мы стояли на склоне холма, и алый закат, сгущаясь, обнимал нас. Нас уже много вокруг Левши и его прибора собралось. Весь молодняк, чего уж там. Смотрели, отходили уступая место. Курящие — курили, расслабленно затягиваясь, как после секса. Отвели душу. Все прочие — дышали ветром. Он пах пылью, простором и, совсем немного — овечьими испражнениями. Пробыв в дикой Монголии сколь-нибудь разумный срок, научаешься безошибочно определять исхоженность степи по этому тонкому привкусу овечьего дерьма. Недавний (весенний) кизяк дает аромат кислый, дразнящий, а прошлогодний сухой навоз — горчит в ноздрях, вызывает мысли об обреченности. Еще немного, и он истлеет окончательно, рассыплется тонким прахом, высеиваясь по ветру. Так пахнет безлюдная степь, и ничто — ни бензиновый выхлоп, ни дымы близкогорящих сигарет этой странной азбуки не замутняют. Ее страницы по-прежнему четки — читай, любуйся...
Мы и не заметили, как товарищ майор к нам со спины подошел. Он был, как всегда — пыльный, злющий и бесшумный. Левша ему козырнул, а тот отмахнулся. Мы опомнились. Строевые потушили сигареты, а мы... тоже потушили, у кого горела. С.Н. был — не хрен с горы. Не из тех высоких чинов, что приезжают в поле, чтобы расписаться где нужно, и не из тех, что орут «отставить» на блюющую чернилами авторучку. С.Н. сказал что-то вроде:
— Вот что, бойцы... Будете на всякий срам смотреть — у вас глаза отгниют!
Он уже бывал в Монголии. Он знал, о чем говорит. Шел к исходу лишь первый месяц пребывания — пыль, солнце, пахнущий дерьмом ветер. Кормёжка сытная, но много ли витаминов в тушенке, жирном рисе и вареной баранине? ...Уже через неделю его предсказание сбылось — у всего личного состава с быстротой эпидемии развился конъюнктивит. Наши вечно засыпанные пылью глаза и вечно шелушащиеся веки воспалились, и размежевывались теперь по утрам с хрустом и криками. Левомицетин из аптечек не помогал, марганцовка, кстати, тоже... а вот пенициллин — да, только матерных криков по утрам добавлялось.
...И вот, я смаргивал клейкий гной, борясь с искушением залезть пальцами в зудящие веки, и слушал, что объясняет С.Н., чертя по коричневой пыли в горячей тени грузовика. Ошибка всех колониальных войн в том, что мало значения придается — а) среде обитания, в которой разворачивается конфликт; б) социальной организации местного населения. На этом все горели — от англичан времен Индии и Бирмы, до американцев времен Ирака. Даже японцы в так называемой Южной Сырьевой зоне. Да и здесь, в Монголии... О, как они горели здесь, в Монголии. На Филиппинах против них ополчилась тропическая природа и американская морская авиация. Воюя с этими двумя факторами, они не ошибались так уж часто, просто исходные условия были сильно не в их пользу. Здесь же они косячили так, что советской армии не верилось просто. Они допустили столько ошибок, сколько успели. За короткий срок строительства нового государства Манчжоу-Го их набралось очень и очень много. Японцев погубила вера в догмы, слепая уверенность, что посеянные семена растут строго и ровно, не скрещиваются с цепкими сорняками и не образуют причудливые гибриды. Они редко по-крупному огребали на своих островах, им не видны были возможные и очевидные причины грядущего провала. Жуков спас Японию от еще большего позора. Танковый бросок через Халхин-Гол был, по сути, ударом милосердия. Лезвием, отсекающим гниющую конечность. Как учиться на чужих ошибках, если нет времени над ними подумать, говорит С.Н. и смотрит в сторону Афганистана. В глазах его мне чудится настоящая тоска. Или холодная ярость... я не могу пока понять окончательно. Воспаленные веки — плохая оправа для чистых эмоций.
У японцев был шанс на этой территории, говорил С.Н. Но у них не было оккупационной теории. Они не знали, что делать с этой огромной страной, не умели ее использовать. Не сумели ее защитить. Их стратегическое планирование оставалось локальным, островным. Да, на Филиппинах им было гораздо привычнее. Там не было пустых пространств, настолько огромных, что колонна военных грузовиков может запросто проехать из одной страны в другую и не будет обнаруженной. Острова — это приговор Японии, ее проклятие. Им нужно было перестать мыслить, как островитяне. С островов невозможно управлять миром.
Впервые общие постулаты теории оккупации сформулировал чех. О чем это говорит? Нужно побыть в шкуре мула, чтобы почувствовать тяжесть повозки.
Агрессивная нация обычно с легкостью ломает копья врагов, но затем поскальзывается на банановой кожуре. Примеры этому настолько хрестоматийны, что не всеми даже признаются за примеры. Но то, что делает нацию сильной на своей земле, оказывается опасным стереотипом на земле чужой.
Французы Наполеона, привыкшие к маршам по изумрудным полям и генеральным сражениям, оказались не готовы к жестокой битве без результата, к пустой столице, взятие которой не ставило точку в войне, к отсутствию видимого противника, и к оглушающей зиме, переждать которую негде. Все это следовало учесть. Не берусь утверждать, что это было первое в истории применение стратегического планирования кампании, но достаточно близко к тому. Времена простых решений уже готовились кануть в лету, времена сложнейших социальных алгоритмов шли им на смену.
Нашему высокому начальству в Чечне тоже следовало бы понимать, — сказал С.Н., — что дух партизанских войн изменился со времен Гренады. Да и извечная привычка отступать до самой Москвы, тоже устарела, как метод изматывания противника. Не существует больше тоскливых русских расстояний и необеспеченных тылов. «Почему тогда мы не там сейчас?» — неосторожно произнес я довольно-таки героическую фразу. С.Н. ответил зло: «Уж не знаю, почему ты не там, я вот — только что оттуда». Поставил меня на место. Правильно, я считаю.
Когда Левша уже собирался чехлить свой прибор, я отжал его плечом, и еще раз всмотрелся во временно прозрачную монгольскую даль. Жопы там уже не было. Да и не могло быть, столько-то времени спустя, если, конечно, мы не видели единственную в Монголии эксгибиционистку. В тридцати километрах от меня перегоняли овец. Из плотных клубов пыли выливалась потоком бледная курчавая шерсть и — (спины... спины... спины...) — перла, поднимаясь волнами. Здоровенный кудлатый пес, ростом со взрослого монгола, стоящего на цыпочках — отбежал чуть в сторону от волнующейся отары и понюхал что-то в пыли — должно быть над тем местом, где присела монголка.
Этих пастухов мы догнали уже на следующее утро. Разумеется, в наших планах было обойти их стороной, но у судьбы свои резоны. Отара изменила направление движения и выкатилась аккуратно под наши колеса. Залаял кудлатый пес на головной Урал. Голос у него оказался под стать росту — как у оперного баса, который много курит в последнее время. Колонна встала, пропуская все это — орущее, блеющее, пылящее. Начальство матюгнулось и полезло из машины — здороваться. У нас был штатный переводчик, но он спал, закинув каблуки на дощатый борт.
Хозяином отары оказался мощный старик — кроме овец и собак у него имелся целый машинный парк: помятый микроавтобус Форд Транзит, у которого, однако, кондиционер работал... бортовой уазик, ушатанный в хлам, но бодро прыгающий через кочки... и новенький блестящий Рендж Ровер с тонированными стеклами. Пастух говорил по-русски не хуже заправского таджика. У него была целая стая кудлатых и черных, как грачи, младших сыновей. Двое его старших сейчас учились — один в Брауна, другой в Гумбольта. Я сначала решил, что это в Улан-Баторе и очень его зауважал. Потом понял, где это... и охренел. Старик как рыба в воде ориентировался в наших званиях и должностях. Он посоветовал С.Н. не ходить к югу — там тянут какой-то кабель и полно монгольских пограничников. Контрактники переглянулись, и накрыли свои автоматы мешковиной.
Старик поил нас чаем, в который, я уверен, сыпали сушеную полынь от поноса. Такие вещи обычно пьют залпом и крепко зажмурившись, но чай был горячим. Неторопливо прихлебывать это жгучее варево оказалось тем еще испытанием. Зато старик очень искренне обрадовался нашей водке и нашей тушенке... и подарил нам целого барана. Знаете, как принято дарить подарки в Монголии? Нужно громогласно потребовать ящик у тех, кто сидит в кузове, а потом, когда подадут — что есть силы херануть его об бортовой редуктор. У 66-го специально для этих целей удлинены ступицы, и торчат за пределы колеса (хотя злые языки и утверждают, что на них монтируют дополнительные колеса для езды по топкому рельефу) — очень удобно. Ящик лопается, летят по ветру щепки и стружка, рассыпаются стучащие банки. Это все нужно поднимать с земли и со словами приветствия совать вновь обретенному другу. Отчего-то монгольская традиция не приемлет завернутых или упакованных даров. А вот американцы норовят любой приятный пустячок завернуть и заклеить в блестящее и шуршащее. Никогда, слышите, никогда дяде Сэму не подружиться по-настоящему с престарелым монгольским пастухом, хозяином отары на десять тысяч голов. Несмотря на дилерские поставки Рендж Роверов в его страну.
С.Н. все сделал правильно, и пастух улыбается ему до самых ушей. Зубы у него желтые и редкие. Теперь его очередь совершать ритуал дарения. Он отходит к краю отары — она огибает его, как скатившийся в быструю реку валун — волнуясь и вспениваясь. Старик протягивает руку, словно собираясь погладить летящую под его пальцами шерсть. Потом делает резкое движение и хватает... делает несколько шагов следом, упираясь и замедляя бег животного, потом с натугой отрывает его от земли. Плотный барашек, которого держат на весу за шерсть на спине и загривке, возмущенно мекает и елозит в воздухе ногами. Старик проносит его несколько шагов в нашу сторону, затем бросает на землю и прижимает его коленом... Меня часто упрекают в излишнем натурализме сцен, потому на этом, наверное, закончим... Скажу только, что старик орудует ножом столь ловко и быстро, что лишаемый шкуры барашек помирает скорее от стыда обнажения, чем от потери крови.
А я опасаюсь лишь одного — выйдет сейчас из-за помятого микроавтобуса женщина, поставит на пыльную траву котел с водой, нагнется над кусками распластанного барана, а вся наша группа будет пялиться на ее задницу.
Никогда еще Штирлиц не был так близок к провалу.
Эх, Левша... Черт те побери, с твоей технической частью...