Барыня
Автор: Бурк БурукДа Я тормоз. После стольких лет на АТ обнаружила возможность публиковать черновики. Тормоз же!
Ну поехали. После публикации "Княжича" на другом сайте списались мы с одной барышней у которой была славная и схожая по исполнению идея. Очень та дама хотела чтоб из этой идеи роман получился, всё придумала, даже локации нарисовала, но вот проблема, складывать буквы в слова у неё не получалось. Барышня при том была довольно грамотной и даже взялась исправлять мои пунктуационные косяки, а их много))).
Но вот беда, наступил 2022 год и как-то идея с историческим любовным романом сама собой заглохла. К чести Insula сказать, она продолжает бетить мои работы хоть лично мы уже не общаемся.
Итак: "Барыня" - это рабочее название. Её идея и сюжет, моё исполнение))
Его милость ясновельможный пан Вацлав Хмелевский помирал в холодном месяце листопаде. Помирал долго и трудно, терзаемый приступами кровавого кашля, да раз за разом впадая в беспамятство. Бывший Люблецкий каштелян, бывший лихой улан, а вскорости бывший муж и отец, пан Лещинский избрал местом отправки к престолу святого Петра свою усадьбу в Ужендовском повете. Старая деревянная постройка с высокой многоскатной крышей и выступающими альковами, хоть и обзавелась крытой колоннадой у входа, но не утратила своего древнего родового очарования. Будто красотка преклонных лет, рядящаяся в девичьи платья, она вызывала насмешливую улыбку у молодёжи и грустное понимание людей постарше.
В покоях ясновельможного пана душно пахло расплавленным воском, болезнью и старостью. Под фальшиво-оптимистичные улыбки родни, под равнодушную усталость в глазах сиделок, пачкая красным батистовые платки, Хмелевский перебирал в памяти бусины минувших дней. Раскладывал по полочкам свои деяния, мысли, устремления. Готовился держать ответ перед высшим судом.
И, по большому счёту, выходило, что беспокоиться ему не о чем, что жизнь он прожил правильную, достойную имени доброго католика.
Единственный сын гусарского полковника, героя Северной войны пана Тадеуша Хмелевского, Вацек сызмальства бредил воинской карьерой, стезёй на которой, по его мнению, лишь и возможно пребывать истинному шляхтичу. И разумеется в гусарах, а как иначе-то. Так он думал, покуда не увидал страшную и отчаянную атаку лёгкой уланской конницы. С тех самых пор его воображением плотно завладели длинные пики с вымпелами, и диковинные мундиры самого смертоносного рода войск.
Что примечательно, пан Тадеуш отговаривать сына не стал, хоть и гибли уланы чаще, не в пример гусарам. Сказал: — «Всё в руце божией», да и благословил на ратные подвиги.
И завертела, закружила молодого Хмелевского военная круговерть. Учения, походы, бои и гулянки. За сей суматохою он и сам не понял, как женился да двух детей прижил: неинтересно то ему было. Женился потому, что надобно, да и отец невесту подыскал, роду древнего, правильного. А дети… ну что дети: есть и добже. Так и несло пана Вацлава по жизни от войны до войны. Росли да множились чины и награды, копились ранения, покуда не случилось той сшибки с французской кавалерией. Хмелевского тогда пулей из седла вынесло, а после ещё и конь верный, из жеребёнка воспитанный, грудь ему копытом проломил.
После такого о дальнейшей службе помышлять и не стоило, чудо, что жив остался. Вернулся пан Вацлав в родной дом да делами семьи занялся. Отец его о ту пору одряхлел уже, а жена померла от горячки, вот и пришлось бывшему улану в новую мирную жизнь встраиваться, и за род свой ответ держать.
Хотя как мирную? Не было в том веке мира на Речи Посполитой, то одна смута то другая. Магнаты страну на части рвут, и Фридриху, и Екатерине услужить пытаясь. В Люблицком сеймике тоже всё не слава богу: каждый шляхтич на себя одеяло тянет. И вот, поди пойми, то ли из личного авторитета да высказываний в поддержку Августа III, то ли из-за родства с Тышкевичами, только вознесло Хмелевского на самый верх власти в воеводстве. Выбрали его каштеляном Люблянским, да в Сенат отправили, хоть и в сером конце заседать, но всё же. И почётно, и боязно поначалу. Ага, это только поначалу, уж после — как разобрался он в кухне политической, так бежал от тех должностей подальше, не желая той гиене уподобляться, что ещё не до конца издохшую страну грызть начала.
Сбежал пан Вацлав, и стыдно за то ему не было. Детей поднял, казну родовую пополнил, да ещё и женился вдругорядь, на старости лет.
Нет, хорошо он пожил, достойно и весело. О такой жизни и ответ, там, в райских кущах, держать не страшно. Вот кабы не одно. Был, был за ясновельможным паном один грех. Такой, что покою ему и по сей час не давал. Хотя, как грех? Иные, да почитай что все за грех такое не сочтут. А ксёндз из дальнего селения, которому Хмелевский исповедался, душою измучавшись, так и вовсе это за добродетель принял. Только вот он не ксёндз и не остальные прочие. Не было ещё дня, чтобы пан Вацлав не корил себя за ту слабость, не ел поедом, а грех тот трусостью назывался.
Смешно! Кому сказать — не поверят, что доблестный улан, ни пуле, ни штыку не кланяющийся, страдал столь постыдной пакостью. Только, ничем иным как не трусостью, то своё поведение Хмелевский назвать и не мог.
Одна закавыка, боялся он не смерти, не боли, не наказания. Он боялся человека. Лишь одного человека на всём божьем свете.
Анджей Новицкий был молод, красив и отважен. Анджей Новицкий был беден как церковная мышь, но весел и беззаботен. А ещё он был чертовски, просто потрясающе глуп. Но, как ни странно, эта глупость ни на йоту не умаляла его бесконечного обаяния. О да, лихой рубака, бабник и пьяница, записной дуэлянт Новицкий был умопомрачительно обаятелен. И глуп. Над ним добродушно подшучивали в полку, ему ссужали денег без надежды на возврат, его первого звали бить морды распоясавшимся гонористым гусарам.
А Вацлав… А Вацлав в его присутствии не мог дышать, у Вацлава сохло горло и слабели ноги, Вацлав не мог без внутренней дрожи смотреть, как лихо пан Анджей взлетает в седло и, в то же время, не мог отвести взгляд.
Нет, для Хмелевского не стали совсем уж неожиданностью такие чувства: случалось ему и раньше увлечься, залюбоваться красивым мужеским ликом. Но не так. По-другому. Тогда было ясно, что это наваждение не что иное, как похоть, суть соблазны диаволовы. И победить сие постыдное вожделение не составляло труда. Да хоть, к примеру, маркитантку из обоза к себе в шатёр зазвать или потешиться с дурой деревенскою в селе, что на шаблю взято.
А это не так. Матка Боска, совсем не так! Пан Вацлав с замиранием сердца внимал бессмысленным глупостям, что изрекал подвыпивший Новицкий, бесился аки ревнивая супруга, когда тот развлекался с обозными шлюхами или волочился за заможной вдовой. И трусил, трусил, Езус Мария, постоянно трусил! Нет, он порывался несколько раз поговорить с Анджеем, объясниться. Но пугался в последний момент. Хмелевский боялся того, что юный, дерзкий и… да чего уж там, глупый красавчик, попросту высмеет его чувства, станет потешаться над страстию немолодого уже пана. Или того страшнее, а вдруг ответит взаимностью? И что тогда?!
Боялся пан Вацлав долго. Вплоть до той самой роковой битвы с франками, что поставила крест на его военной карьере. Крест на карьере Хмелевского, и крест на могиле Анджея Новицкого.
А впрочем, ясновельможный пан лукавил, когда полагал что каждый божий день корит себя за трусость. Нет, в последние три года он всё реже вспоминал об этом позорном моменте в своей биографии. Потому что появилась она. Пани Катажина. Его смелая девочка, его жена, его самая чистая и правильная любовь, его лыбяжья песня.
Смешной и дикий мезальянс, если взглянуть со стороны. Тучный одышливый старец и юная красотка с глазами исполненными тёмной синевой. Моцный и заможный господар и дочь, не то чтобы бедного, а попросту нищего шляхетского рода. Для них, тех самых, со стороны глядящих, всё было просто и понятно. Конечно же, Катажина продала себя, свою красоту, свою молодость за сытость и достаток, за возможность не рядиться в рубище и не выглядеть бездомной оборванкой. Конечно же, пан Вацлав выжил из ума и на старости лет завёл себе дорогую забавку, дабы потешить свой гонор и неуёмную спесь. Пусть так, пусть для сторонних всё понятно и просто. Только Хмелевский любил Катажину, но не как жену, и даже не как дочь. Может быть это прозвучало бы греховно и кощунственно, только он любил её больше родной дочери. Ибо родство их было иным, не плотским. И разумеется он не входил к ней как к женщине, но не потому что стар и немощен, а потому что не мог оскорбить, испаскудить ту доверчивую жертвенность, что явила Катажина, согласившись стать пани Хмелевской.
А ещё она была его искуплением, искуплением за когда-то проявленную трусость. Великим искуплением.
И потому пан Вацлав, давясь судорожным кашлем да пачкая белоснежность белья жирной и ржавой кровью, всё же улыбался.
Просто в минуты прояснения он видел как тревожно хмурится пани Катажина, ни на минуту не оставляющая его ложа. А во сне, когда всё-таки удавалось уснуть, а не провалиться в горячечный бред, ему мнилось, что Анджей Новицкий, похмельный да весёлый, легко взлетает в седло нервного и злого жеребца.
Так и умер ясновельможный пан Вацлав Хмелевский во сне. Улыбаясь.
***
Солнце. Солнце и золото. Именно таким был чудесный серпень в этом году. Солнце играло в золотых волнах жита, солнце обжигало золотые лепестки подсолнуха, солнце вспыхивало золотистыми искрами на мелкой ряби ручейных струй. Ах да, был в этом серпне ещё один цвет. Важный. Выгоревшая синь васильков на краю тропинки что спускалась к ручью с косогора, бледная усталая голубень полуденного неба и прозрачная глубина глаз Агнешки. И спутанные, цвета тёмного золота, косы Агнешки. И конечно же, солнце разбрызганное капельками веснушек на горячей коже Агнешки. Потому что серпень — это Агнешка. И лето — тоже она.
Агнешка это ленивая жаркая одурь полдничного сна в тени старой ветлы, это яркие потёки молока, пролитые из жбана на подбородок, это тугие груди, так и норовящие выпрыгнуть из лифа когда она работает в поле. Если приблизиться, то Агнешка это терпкий запах пота и пыли, душистой череды и мёда. Это раздавленная мякоть спелой малины на губах и мягкое покачивание широких бёдер.
Агнешка это жаркие поцелуи в зарослях ракиты с Йозефом — сыном мельника и со Збышеком — учеником коваля. Это тихие стоны и сдавленные смешки на сеновале за развалившейся клуней с двумя батраками из соседнего повета, это агатовые бусы, подаренные заезжим паном.
Агнешка это бясова шлёндра, курва бесстыжая. И если в твоей мошне дыра размером с воеводство или ты не крепкий здоровенный хлоп, что годовалого телёнка на руках утащит, то тебе остаётся только смотреть.
И Катажина смотрит. Смотрит жадно и жалобно, разочарованно и восхищённо. Смотрит на эту развесёлую потаскуху с лицом богородицы. Потому что… как же не смотреть. Ведь Агнешка это лето. Её лето.
Старый жид Йоська, разметав седые пейсы и сбив кипу на затылок, нежно прижимает потрёпанную скрипку к дряблой щеке. И скрипка, послушная тонким узловатым пальцам одного из сынов Израилевых, поёт не умолкая. Поёт то лирично да жалобно, то весело и задорно. И в такт её пению, заворожённая дивными звуками, кружится, кружится, кружится Агнешка. Взбивает горячую пыль босыми пятками, прикрывает глаза в восторге от собственной красы да юности. Нет, не одна она плясы на пятачке перед шинком устроила — почитай вся молодёжь, да и из старших многие в гуляние низринулись. Праздник же. Много их танцующих. Много, а Катажина видит одну лишь Агнешку, остальные лишь тени, помехи что заслоняют чарующий вид. Они мелькают приплясывая, они щиплют Агнешку за локоток, подхватывают за талию, хлопают по заду. Мешают, курва!
Ох, как же хочется Катажине оказаться на их месте. Самой, наплевав на приличия, бесстыдно гулять руками по изгибам податливого тела. Самой, расширенными ноздрями вдыхать сладкий, одуряющий аромат похоти, что, она уверенна, витает вокруг Агнешки. А нельзя.
Не к лицу пани гоноровой шляхтанке с чёрным людом плясы танцевать. Шляхтанке! Только название от статуса и осталось.
Казимеж Прутковский был нищ. Он был нищ до военного похода, куда рванул с целью поправить состояние. И остался нищ после, когда вернулся без прибытка и без левой ноги. Всё его лыцарское майно состояло лишь из старой шабли и, не менее старой, мятой кирасы. Нет, был ещё мерин Жлоба, но из похода Прутковский вернулся пешим.
Впрочем пан Казимеж не унывал. Быстро научившись пользоваться костылём, он не сидел на месте, а резво носился по городам и весям, надоедая поместной шляхте своими прожектами. Кроме старшей дочери — Катажины, господь одарил род Прутковских наследником Стасиком и совсем уж мелкой Марыськой. Детвора сия, шебутная да бестолковая, обитала всем скопом в маленькой комнатке старенькой хаты, чем очень смущала старшую дочь, барышню взрослую, задумчивую и ценящую одиночество. Однак, о том чтоб побыть на самоти, Катажина могла лишь мечтать. Также как мечтать о новом, не драном, наряде, о том чтобы не ложиться спать голодною, и об Агнешке тоже мечтать.
Самым разумным из прожектов пана Казимежа был умысел выгодно пристроить свою старшенькую. За какого-нибудь заможного шляхтича. Ну как заможного, чтоб хоть конь у него был. И надобно сказать, при должном усердии, план сей был вполне осуществим. Катажина уж и в возраст вошла давненько, и статью женской не обделена оказалась. Невысока, но форм приятных, вот разве что тоща слегка, так то от бескормицы, то и поправить можно. Зато глазища огромные редкого цвету тёмной синевы всё внимание на себя перетягивают. И умна не по годам, да не бабьим скудным разумением, а как и должно гоноровой пани. И что с того, что она про всяк час босая ходит, овец сама стрижёт да свиней выкармливает: у всех времена нелёгкие случаются.
Нет, как не посмотри, а Катажина самый наилучший товар пана Казимежа: Таким и торговать не стыдно. Да она и сама уж ничего иного для себя не мыслила. Надо так надо, кто ж ещё семье поможет из нищеты выбраться как не она.
Ну а пока того не случилось, можно стоять в вечерней тени, облокотясь на изгородь. Можно слушать напевы жидовской скрипки и, раз за разом прихлёбывая из честно скраденной у отца бутылки сливовицы, смотреть как кружится паскудная девка, милая красавица Агнешка. Смотреть и руки от подола отдёргивать, что так и тянутся глупую слабость женскую унять, облегчить. Но не здесь же, не на улице. Это надобно вечера позднего дождаться, прислушаться чтоб малые позасыпали и вот тогда уж… Хотя может и не уж. Может к тому времени и пройдёт всё, само, как часто бывает. Пройдёт, оставив по себе тянущую, больную неуютность от мыслей греховных, зато не будет стыда от срамных деяний.
Так что нет. Просто ещё глоток обжигающего пойла и смотреть, смотреть.
— У пани хороший вкус, — послышался над ухом надтреснутый мужской голос, — девка воистину хороша.
— Хороша-а, — пьяно и мечтательно согласилась Катажина, — ох и хороша, курва!
И оглянулась, спохватившись.
За её плечом стоял пожилой пан. Был он тучен, плешив и седоус, но глаза имел яркие, молодые, весёлые. И улыбался ласково, понимающе.
— Хороша, — повторил пан, — только вот, к лицу ли гоноровой шляхтанке на крестьянку черноногую заглядываться?
Пани Прутковская сглотнула судорожно, испуганно оглянулась и вдруг, неожиданно для себя самой, выдала, — А и не спросите - к лицу ли заглядываться на девку, когда парней молодых вокруг до бесу?
— Нет, — как-то грустно покачал головой незнакомец, — не спрошу.
Катажина кивнула и, чуть помявшись, протянула пану ополовиненную бутылку. Тот, с поклоном, принял угощение, отхлебнул изрядно, не чинясь и не брезгуя, а после вернул хозяйке.
Так и стояли они вдвоём молча, рассматривая веселящийся люд, да попивая краденую сливовицу. Так и разошлись ввечеру не сказав более друг другу ни слова. А на завтра снова встретились и потом ещё. И тогда уж, при встречах тех, разговорились, познакомились.
Говорили о многом и подолгу. Говорили о гордыне и трусости, о
грехе и о долге шляхетском, о любви да о верности. О том, о чём Катажина даже
ксёндзу на исповеди не сказывала, не говоря уж о том чтобы с родителями
поделиться. А с этим стариком запросто. Ну и он ей много чего рассказывал,
такого о чём молчать привык. Как-то нашлись они, сблизились. Даже скучать
начали когда пару дней увидеться не могли.
И ещё, почему-то с самого первого вечера, Катажина поняла, что этот серпень она запомнит надолго. Кабы не на всю жизнь.
Потому что если Агнешка это лето. Жаркое, взбудораженное, томящее стыдными желаниями лето. То пан Вацлав это спокойная и добрая осень. Её осень.
А серпень переход значит.
Ну да, не не знаю стану ли это дописывать, скорее всего нет, но пусть будет. Хотя бы так))