Когда мужчины и женщины танцуют не вместе

Автор: Наталья Волгина

Добрый вечер всем, кто еще не утомился в этот понедельник😀 Сопливлю, чихаю и кашляю, а завтра на работу, так поднимем же себе настроение хоть флешмобом о танцах

Сквозь роспись мне почудилось муравьиное шевеление: по ту сторону двигались тени, – прозрев и пережив толчок, когда вдруг замечаешь части затейливой головоломки, я разглядел второй актовый зал, шестиугольный, украшенный колокольцами, лентами и венками. Отражение гигантского дерева со всеми его огнями и переливами оказалось соседним деревом; словно два близнеца, елки стояли на противоположных концах зала.

«Смотри», – показал я Филолаю. За стеклянной стеной сидели девочки.


Оглядываясь, я не увидел Ивейна. Он пришел много позже, после приветствий и растянутых, в руку, зевков, когда, дрогнув, застопорил и вновь заиграл увертюру маленький университетский оркестр. Вскоре и музыканты умолкли, свет приугас… ритмы невиданных городов – сгинувший солнечный рай с кривыми грязными переулками, странным складом речей, тоской, характерным прищуром, - медные ритмы той безвозвратной зимы валом вынесло из динамиков, и я почувствовал облегчение и непонятную грусть: самая обыкновенная вечеринка, скука которой усугублялась ее заурядностью и непомерным количеством приглашенных, благодаря многограннику – еще и удвоенных. Две елки, двойные ряды опустевших кресел, жестом защиты запрокинувших подлокотники, светлый буфет: чипсы, кола, пиво «Черная Рита»,– и – овальной пещерой в зыбкую темь – зазеркальный двойник буфета.

Сумрак и отражение в разузоренном стекле внесли в суматоху горячечный оттенок безумия, маскарада, трудно было понять, кто есть кто: люди, тени, – на заднем плане показалась удлиненная световым переполохом фигура: длинный торс, руки в карманах брюк, эмалевые наглые зубы, – по шестиграннику развинченной и все-таки очень упругой походкой шагал Ивейн. Его сопровождал плоский, несколько преувеличенный двойник, он падал ниц, разбухал в зависимости от освещения, цепкой паутинной росписью на зеркале членился на переменчивые клочки. Это неустойчивое перемещение – пробежка за ускользающим оригиналом – иногда совпадало с роением теней за стеклом, и тогда пятно приобретало гротескную форму, теряя очертания Ивейна.

Он вклинился между мной и Халли, задержал руку на моем плече, не сразу – но убрал, заглянул в лицо взволнованному Галилею – сиамец разевал лягушачий рот, пытаясь перебить Филолая, черненькие юркие глазки от огорчения потеряли живость и сделались маленькими; что до Мочениго – тот ораторствовал.

Как другие от рождения и до самой смерти обречены на роль паяца, жертвы или маленького Наполеона с претензиями, на моем приятеле стояло тавро разносчика новостей – этакая обеспокоенная егозливая муха. Он всегда все знал, все слышал, все понимал, административная психология была его призванием. В пятом классе его назначили дежурным помощником воспитателя (зам. по доносам), он заполнял табель присутствия мелким четким почерком: ученик А. болен, ученики В. и С. отсутствуют, ученик Вазюзя носился по коридору и вопил; педагог Педофобов надрал ему ухо и назвал неучем. Над ним (Филолаем) потешались, отставили; в оправдательной записке педагог Педофобов в двадцати пунктах объяснялся в причинах своей нелюбви к детям, а в двадцать первом слезно покаялся. И никто не понял, что этот табель присутствия служил для моего бедного Филолая своего рода рукоположением – или приглашением к творчеству. Теперь он уверял, что слышал собственными ушами и даже назвал имя.

« Враки, – вставил, наконец, Галилей. – Знаю я этого парня, нормальный парень, парень что надо».

Он даже не использовал макияж, – возразил Гюйгенс. Халли кивнул в мою сторону: а Антон? Ему академик не разрешает, – вмешался Филолай. Я свирепо лягнул его, но было поздно.

«Какая прелесть, – восхитился Ивейн. – Анни, лапочка, что, правда, папа не разрешает?»

Завозившись, я крикнул:

«Вот еще! Я сам не хочу!»

Однако Ивейн не унимался.

Мне очень не нравилось, что Филолай, очутившись в чужой компании, неизменно перенимал общий тон покровительственного ко мне отношения. Стоило нам остаться наедине, все возвращалось на круги своя, мы были по-прежнему Анни и Филом. При Ивейне же и его друзьях я не позволял называть себя иначе, чем Антон. Галилей охотно отзывался на уменьшительное Галли, Галлей мог быть Халли, Гюйгенс – Гансом; я же отзывался только на полное имя.

Разобиженный, я отошел в сторону – тихо, без свар; требовать к себе уважения я не умел. Однако мог ведь я ожидать, что поймут и без слов?.. я завернул за стойку буфета, протиснулся между сдвинутыми к зеркальной перегородке креслами и размышлял, не уйти ли вовсе, но перспектива остаться в одиночестве – пусть даже в этот не самый веселый рождественский вечер – влекла еще меньше, и я бесцельно двигался между креслами, надеясь, что спохватятся и окликнут, пока не уперся носом в стекло, в тончайшую сеть царапин – зеркальные арабески Фроста. Сел в свободное кресло, оглядел зал.

Близнецовые елки (перед глазами и за левым плечом) упорядоченно вспыхивали, точечное перемигивание фонарей означало настрой на пристойный флирт, сочетание в сине-зеленой гамме – покой, нирвану, самоудовлетворение. Помимо связных цепочек вверх по искусственной хвое взбирались змеи – символ года минувшего –и – знак грядущего года – дракончики, смахивающие на недоразвитых малорослых орлят. Невесомый пробег огоньков до неузнаваемости искажал лица, вспышки молнией пригвождали черные изломанные силуэты к секундной точке бытия, или же мгновение было гвоздем, который вколачивал в фотопленку пространства изменчивые картинки – с каждой молнией новые.

Левый шестигранник ничем не отличался от правого, женская аудитория – от сборища слегка нетрезвых студиозусов мужского пола: сходных расцветок и фасонов блузы, мешковатые на ягодицах штаны, тяжелые ботинки на рифленой подошве. Признаком разнополости оставалась все та же пограничная полоса и прихотливые арабески Фроста. Девицы кучковались, прыскали в кулаки, ссорились (по губам я угадывал виртуозное владение матом), встряхивали телами, воображая, что пляшут.

Впрочем, в такт банты попадали куда чаще, чем танцоры правого шестиугольника, им – бантам – была присуща большая пластичность и экспрессивность жеста, как и общая умягченность черт – к примеру, вон той крепко сбитой рыжеватой девахе или ее соседке с банкой пепси в руках. Рыжая мелькнула, исчезла. Медная волна из динамиков потекла медленней, посветлела, рассыпалась на колокольчики, парочки, парочки заколебались в такт минорным разливам, девичьи пясти обвивали девичьи ребра (когда, какой Иегова сотворит из женского ребра новенького Адама?), перси терлись о перси, и лаковыми губами взасос внучки амазонок целовались прилюдно с той же атрофией стыдливости, что и парни.

В мужском зале колыхался табунок танцующих, мне призывно махали, особенно усердствовал Мочениго. Ивейн прикладывал пятерню к пуговицам на передней планке рубашки, картинно вздыхал. Рука и пуговицы поминутно меняли окраску. Я скрипнул зубами и отвернулся к зеркалу.

За узорочьем кривлялись маленькие уроженки Трибадии. Пастырь в стаде овец, над полем плеч и голов плыла мастодонтша – круглоголовая, башнеплечая, грандиозная, словно воплощение феминистского божества; тучное, в два одутловатых круга лицо лоснилось, ноги в тупоносых, не по росту крошечных башмачках притопывали. Нескольких девушек рядом с ней я тоже когда-то видел, девица с пепси пробиралась через толпу, гибким движением бедер выискивая лазейку между плясунами. Она плутала среди пустых кресел, забрела в пустующий ряд возле стеклянной разукрашенной загородки, уселась, оставив за спиной стекло и хрупкие арабески Фроста (и меня – соглядатая); она сидела позади и чуть наискось, и держала в руках двухсотграммовый цилиндрик пепси: красно-голубая жесть, на кровавом – молочная рука с обкусанными ногтями…

Сколько лет, а я помню: красный с голубым жестяной цилиндрик, коротенькие ногти и оттого короткопалая маленькая рука, джинсики – примитивное х/б, рубашка с выстроченными погонами (на левом плече без латунной клепки; поверх сквозной дыры – аккуратная звездообразная латка…) все у нее было небольшим, девушка была чрезмерно узка даже для Оберсваля. Подивила ее прическа: гладкие волосы, стянутые на затылке в довольно длинную детскую косу из трех плетений. От косы и от девушки за версту тянуло крепким провинциальным душком, на два шестигранника она была одна такая.

Она снова приложилась к цилиндрику, – удивлял крепкий мужской обхват ее подростковой лапки, – огляделась. По особому повороту шеи и настороженной белой руке, по скованности движений, а главное – по особой пустоте, что окольцовывает чужака, – я понял, что девушка одинока, – возможно, как я несколько недель назад.

Почувствовала взгляд. Обернулась. Хмуро, требовательно сдвинула брови: отстань, а? Но лишь после того, как брови разгладились и, помедлив, она кивнула, я узнал в ней щупленькую студентку с косой, чью тележку я так некстати и так неожиданно для себя поддержал две недели назад. Неуклюже мотнув головой, я отвернулся. Спиной к спине мы сидели в вибрирующем басами зале, нас разделяла перегородка – разрисованное стекло, – и всеми нервами, сухожилиями, кожей внезапно вспотевших ладоней я чувствовал ее присутствие: навязчивое присутствие захватчика, чужака.

На сиденье рядом плюхнулось тело. Ивейн.

«Ты, что, обиделся?»

Я процедил, разглядывая елку:

«С чего ты взял?»

«Оби-иделся. Ладно, не злись».

Таким попростевшим, смирным я его еще не видел.

«Вечерок неплохой. Пойдем, потанцуем?»

«Я не умею», – сказал я.

«Я научу», – сказал Ивейн и потянул меня с кресла.  

Город одиночек

+92
164

0 комментариев, по

10K 2 677
Наверх Вниз