О коротких и длинных предложениях
Автор: Наталья ВолгинаНу, что… всем доброе утро. А я спросить хочу: точно оно доброе? Дело в том, что с некоторых пор пребываю в трансе, поскольку то и дело натыкаюсь на странные заявления, мол, короче писать надо, товарищи начписы! Сокращайте, предложения, не используйте сложные конструкции, а то Читатель грузится, куксится и, соответственно, книжки ваши обходит стороной, как черт – намоленную церквушку.
И вот тут хочется спросить. Граждане, а мы точно на литературном сайте, и на дворе 21-ый век? А может, на посиделках у пещерного костра базарим, где каждый байки слагать горазд (а чё, зима длинная), и где угугу очередного питекантропа – это уже языковой перл? Нас зачем всех в школе 10 лет обучали русскому языку и литературе (а кое-кого и в институте филологическом, но филологи, по моим наблюдениям, против опрощения языка). Зачем шли от малого к большому, от простых предложений к сложным, от орфографии к синтаксису, объясняли, что такое причастный оборот, деепричастный, сложносочиненное предложение, и как оно раскладывается на симпатичные такие конструкции? Что, кроме точки, восклицательного знака и вопросительного, есть двоеточие, точка с запятой, тире, многоточие и т.д. Зачем на уроках литературы давали лучшие образцы национальной прозы, чтобы нас торкнуло, и чтоб мы, малолетки, поняли, какой узор из него, языка, можно сплести?..
Чудовищно, когда небольшая фраза из двух частей, с двумя причастными оборотами и одним деепричастным (в общей сложности из трех десятков слов вместе с предлогами и союзами), объявляется сложным, и его ничтоже сумняшеся предлагают разбить на три предложения, в самом длинном из которых 10 (десять, вашу мать!) слов. Мы для кого пишем? Для первоклассников? Потому что уже в третьем классе текст сложнее! Такими темпами скоро будем писать, как в букваре: «Мама мыла раму».
«Вася Пупкин проснулся. Он вскочил по первому звонку будильника и нажал на кнопку -(10 слов). - Будильник стоял на краю стола. Стол был куплен на прошлой неделе, как и новый диван. Теперь Вася стал хорошо зарабатывать, и смог купить мебель».
Так, что ли?!
Ощущаешь какую-то странную беспомощность, когда пишущие вроде бы люди заходят к тебе на страницу и на голубом глазу заявляют, что ты в своем тексте употребляешь много «своих», придуманных слов, а там нет ни одного слова, - ни одного, Карл! - которое отсутствовало бы в словаре… нет, не Даля (200 000 слов), и не в Большом академическом словаре (120 000), ни даже в словаре Ожегова (75 000 по последней редакции)… И это заявляют пишущие люди! Простите, это точно литературная площадка? А не салон Эллочки-людоедки?
От Пушкина (словарный запас 21 191 слов. «В нём, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он далее всех раздвинул ему границы и более показал всё его пространство» Н. В. Гоголь) – мы опускаемся до глоссария Эллочки-Людоедки объемом в 30 словесных обрывков.
Русский язык
могуч и велик!
Из уваженья к предкам
не позволяйте
калечить язык
Эллочкам-людоедкам!
(В. Лифшиц, Исповедь манекена, 1961)
Почему в 21-ом веке мы должны читать: «Мама мыла раму?» И почему нынешний читатель не в состоянии удержать внимание, читая предложение в тридцать слов? Может, это наша вина, как писателей? Мы сами приучаем его к маме, которая мыла раму, в погоне за сиюминутным изгоняя из своих произведений сначала идеи (читателя нужно развлекать, он не хочет ломать свои изнеженные извилины), затем сложные обороты (ах, утомительно следить за предложением в целых 30 слов), а затем к скудости собственного лексикона (Кай, бедолага, дожив до седых волос, не может сложить слово «вечность»)…
Да почему?? Почему читателя нужно априори считать идиотом?
Чтение – это всегда труд. Следить за ниточкой слов, создавая в голове авторский мир, всегда нелегко, чтение и музыка лишены визуальной составляющей, а потому требуют усилий; чем больший вес поднимает слушатель и читатель, тем больше расширяются их возможности. Так зачем искусственно ограничивать своих читателей, оставляя их на уровне букваря, на уровне пещерной лексики?
Плести из бисера текст – это удовольствие, это игра: из всех слов подбирать одно-единственное, самое четкое, самое емкое, выразительное, создавать картинку словесными оборотами, делая ее живой и выпуклой, чтобы у читателя на подкорке возник образ, который можем представить только мы. Писатель ограничен в средствах, у него нет камеры или красок, нет цвета, звука, нет объема, он может нарисовать только словом, и чем богаче его инструмент, тем ярче образы. Так зачем добровольно лишать себя единственного оружия? В тощей траве вырастут скудные цветы.
И на закуску два предложения. Для тех, кому утомительно – под спойлером:
«Он пошел дальше, направляясь к лавке, но только что виденное, – потому ли, что доставило удовольствие родственного качества, или потому, что встряхнуло, взяв врасплох (как с балки на сеновале падают дети в податливый мрак), – освободило в нем то приятное, что уже несколько дней держалось на темном дне каждой его мысли, овладевая им при малейшем толчке: вышел мой сборник; и когда он, как сейчас, ни с того ни с сего падал так, то есть вспоминал эту полусотню только что вышедших стихотворений, он в один миг мысленно пробегал всю книгу, так что в мгновенном тумане ее безумно ускоренной музыки не различить было читательского смысла мелькавших стихов, – знакомые слова проносились, крутясь в стремительной пене (кипение сменявшей на мощный бег, если привязаться к ней взглядом, как делывали мы когда-то, смотря на нее с дрожавшего моста водяной мельницы, пока мост не обращался в корабельную корму: прощай!), – и эта пена, и мелькание, и отдельно пробегавшая строка, дико блаженно кричавшая издали, звавшая, вероятно, домой, все это вместе со сливочной белизной обложки, сливалось в ощущение счастья исключительной чистоты…»
«На исходе недели стервятники-грифы разодрали металлические оконные сетки, проникли через окна и балкон в президентский дворец, взмахами крыльев всколыхнули в дворцовых покоях спертый воздух застоявшегося времени, и в понедельник на рассвете город очнулся наконец от векового летаргического сна, в который он был погружен вместе со всем своим превращенным в гниль величием; только тогда мы осмелились войти, и не было нужды брать приступом обветшалые крепостные стены, к чему призывали одни, самые смелые, или таранить дышлами воловьих упряжек парадный вход, как предлагали другие, ибо стоило лишь дотронуться, как сами собой отворились бронированные ворота, которые в достославные для этого здания времена устояли под ядрами Уильяма Деймпера, и вот мы шагнули в минувшую эпоху, и чуть не задохнулись в этом огромном, превращенном в руины логове власти, где даже тишина была ветхой, свет зыбким, и все предметы в этом зыбком, призрачном свете различались неясно; в первом дворе, каменные плиты которого вздыбились и треснули под напором чертополоха, мы увидели брошенное где попало оружие и снаряжение бежавшей охраны, увидели длинный дощатый стол, уставленный тарелками с гниющими остатками воскресного обеда, прерванного паникой, увидели мрачное полутемное строение, где некогда размещалась канцелярия, а в нем – яркие ядовитые грибы и бледные смрадные цветы, проросшие из груды нерассмотренных дел, чье прохождение длилось медленнее самой бездарной жизни; а еще мы увидели в этом дворе поставленную на возвышение купель, в которой крестились пять поколений обитателей этого дворца, и увидели в глубине двора допотопную вице-королевскую конюшню, превращенную в каретный сарай, и в нем, среди туч моли, мы увидели карету эпохи Великого Шума, крытую повозку времен Чумы, выезд года Кометы, похоронные дроги времен Прогресса в рамках порядка, сомнамбулический лимузин Первого Века Мира, и все это было в приличном состоянии и выкрашено в цвета национального флага, хотя и покрыто грязью и паутиной; в следующем дворе за железной оградой цвели розы, серебристые, словно припорошенные лунной пылью; под сенью этих роз в былые, славные для этого дворца времена спали прокаженные; розовые кусты так разрослись без присмотра, что заполонили все кругом; воздух был напоен запахом роз, однако к нему примешивалось зловоние, исходящее из глубин сада, а к этому зловонию примешивался смрад курятника, смрад коровьих испражнений, а также смрад солдатской мочи – солдаты испокон веку справляли малую нужду у стены колониальной базилики, превращенной в молочную ферму; пробираясь сквозь удушливый розовый кустарник, мы вышли к арочной веранде, уставленной горшками с гвоздиками, махровыми астрами и анютиными глазками; это была веранда курятника для его женщин, и, судя по грудам разного валявшегося здесь барахла и количеству швейных машин, можно было предположить, сколько женщин обитало в этом бараке, – не менее тысячи с кучей детей-недоносков каждая; мы увидели мерзость запустения на кухнях, увидели сгнившее в корытах белье, увидели разверстый сток нужника, общего для солдат и женщин; увидели вавилонские ивы, привезенные из Малой Азии в гигантских кадках с тамошней землей, – сизые, словно покрытые изморосью ивы, а за ивами предстал перед нами его дворец, его дом, огромный, угрюмый, – сквозь оконные проемы, жалюзи с которых были сорваны, все еще влетали и вылетали грифы; нам не пришлось взламывать двери, они распахнулись сами, словно повинуясь нашим голосам, и вот мы поднялись на главный этаж по каменной лестнице, покрытой опереточно роскошным ковром, который был истоптан коровьими копытами, и, начиная от первого холла и кончая последней спальней, мы заглянули во все комнаты, прошли через все служебные помещения, через бесчисленные приемные, и всюду бродили невозмутимые коровы; они жевали бархатные шторы и мусолили атласную обивку кресел, наступая на святые иконы и на портреты полководцев, валявшиеся на полу среди обломков мебели и свежих коровьих лепешек; коровы хозяйничали в столовой и в концертном зале, оскверняя его своим мычанием, – всюду были коровы; а еще мы увидели поломанные столики для игры в домино и сукно бильярдных столов, зеленовато-белесое, словно луга после выгула коровьих стад, и увидели брошенную в углу машину ветров, лопасти которой могли имитировать морской ветер любого направления, дабы обитатели этого дома не мучились тоской по морю, покинувшему свои берега; а еще мы увидели висящие повсюду птичьи клетки с наброшенными на них платками, – как набросили их на ночь на прошлой неделе, так они и остались; а из бесчисленных окон был виден город – огромное животное, еще не осознавшее исторический понедельник, в который оно вступало, а за городом до самого горизонта тянулись пустынные кратеры, холмы шершавого, словно лунного, пепла на бесконечной равнине, где некогда волновалось море; а из запретной обители, куда недавно осмеливались войти лишь немногие, доносился запах гниения, запах падали, слышно было, как там астматически дышат грифы, и мы ступили туда и, ведомые ужасным запахом и направлением полета грифов, добрались до зала заседаний, где обнаружили все тех же коров, только дохлых, – их червивые туши, их округлые филейные части множились в громадных зеркалах зала; мы толкнули потайную боковую дверь, ведущую в его кабинет, и там увидели его самого в полевой форме без знаков различия, в сапогах; на левом сапоге блестела золотая шпора».