Ледяной предел (фрагмент черновика)
Автор: Анатолий ФедоровI. «Veritas»
С той самой минуты, как я ступил на палубу «Veritas», меня не покидало ощущение, что я заключаю сделку не с ветром и волнами, но с некой древней, безразличной сущностью, для которой судьбы людей — лишь мимолетная рябь на бездонной глади. Ныне, когда я пишу эти строки при свете качающейся масляной лампы, а за иллюминатором простирается лишь чернильная пустота южных морей, это чувство переросло в леденящую уверенность. Мой разум, некогда бывший мне надежной цитаделью, возведенной из кирпичей логики и цемента эмпирических знаний, теперь кажется осажденной крепостью, чьи стены сотрясают удары неведомого, скрытого врага.
Экспедиция, затеянная моим дядей, Элайджей Гюйгенсом, была венцом его многолетних трудов, апофеозом его борьбы с тем, что он именовал «величайшим обманом в истории человечества» — доктриной шарообразной Земли. Я, Мортимер Гюйгенс, его племянник и единственный наследник его интеллектуального достояния, был вовлечен в это предприятие всей силой своей юношеской преданности и искреннего научного пыла. Нашей целью было не что иное, как достижение края мира — исполинской ледяной стены, опоясывающей, согласно нашим картам и расчетам, плоский диск нашей планеты. Мы должны были привезти доказательства, неопровержимые и материальные, которые повергли бы в прах вековые заблуждения геометров и астрономов.
Наш корабль, «Veritas», что на мертвой латыни означает «Истина», сам по себе был чудом инженерной мысли и несгибаемой воли. Это не было изящное судно, созданное для праздных круизов. «Veritas» был трехмачтовым барком, построенным на верфях Данди из самого крепкого дуба и тика, но впоследствии тотально перестроенным под руководством дяди Элайджи. Его корпус, и без того прочный, был дополнительно укреплен стальными листами, образуя своего рода ледокольный пояс, способный, как мы верили, противостоять натиску антарктических льдов. Первоначальный черный цвет бортов был заменен на уныло-серый, дабы, по словам дяди, «не оскорблять своим присутствием девственную белизну Предела».
Внутреннее убранство корабля было столь же аскетичным, сколь и функциональным. Просторная кают-компания служила нам одновременно столовой, библиотекой и лабораторией. Вдоль стен тянулись стеллажи, заставленные фолиантами по навигации, геологии, забытым космогоническим теориям и, конечно, полным собранием трудов самого Элайджи Гюйгенса. На широком дубовом столе были перманентно разложены карты — не искаженные проекции Меркатора, но наши собственные, вычерченные с фанатичной точностью, где континенты располагались вокруг центрального Северного полюса, а Антарктида представляла собой не материк, а гигантское ледяное кольцо. В углу поблескивали латунью хронометры, секстанты и теодолиты, а в специально обитом свинцом ящике хранился наш самый ценный прибор — сверхчувствительный гравиметр, призванный зафиксировать аномалии, которые, по теории дяди, должны были возникнуть у Края.
Моя каюта была спартанской кельей: узкая койка, вмонтированная в стену, маленький письменный стол и единственный иллюминатор, ставший моим окном в бездну. Здесь, в редкие часы уединения, я пытался упорядочить свои мысли и вести этот дневник — возможно, последнее свидетельство нашего здравомыслия.
Помимо меня и дяди Элайджи, экипаж состоял всего из двух человек, нанятых в последнем порту перед уходом в великую пустоту. Это были братья Бриггс — Сайлас и Джонас. Суровые, обветренные моряки с пустыми глазами и руками, похожими на обрубки старого дерева, они казались порождением самого океана. Они редко говорили, исполняя приказы с молчаливой эффективностью, но порой я ловил на себе их взгляды — странную смесь подобострастия к нанимателю и глубинного, суеверного страха перед целью нашего плавания. Они верили в Левиафана и морских дев, и наша экспедиция к Краю Света, должно быть, казалась им предприятием святотатственным и обреченным.
Дядя Элайджа был движущей силой и пламенным сердцем нашего похода. Высокий, иссохший, с копной седых волос, вечно взъерошенных, словно от невидимого шторма, он походил на пророка из Ветхого Завета. Его глаза под густыми бровями горели таким неугасимым огнем убежденности, что порой мне становилось не по себе. Он мог часами, жестикулируя костлявыми руками, излагать свои теории, сыпать формулами и цитатами из древних текстов, доказывая, что гравитация — миф, а звезды — лишь крохотные огоньки, подвешенные на невысоком небесном куполе. Его вера была абсолютной, несокрушимой, и она, словно мощный магнит, притягивала и подчиняла мою собственную, куда более слабую волю.
II. Обещание
Чем дальше мы уходили на юг, тем безлюднее становился океан и тем чаще моя память, спасаясь от монотонного пейзажа из серой воды и серого неба, возвращала меня в прошлое. Я вновь и вновь переживал те унизительные диспуты в гостиных и лекториях Новой Англии, где я, подталкиваемый дядей, пытался донести нашу истину до умов, закосневших в гелиоцентрической ереси.
Помню душный, насквозь прокуренный сигарами зал Королевского географического общества. Напротив меня сидел сэр Уилфред Поттер, самодовольный толстяк с лицом, напоминающим переспелый пудинг. Он снисходительно улыбался, слушая мои доводы об отсутствии кривизны горизонта и о том, что полеты на воздушных шарах не демонстрируют вращения Земли.
— Мой юный друг, — пророкотал он, когда я закончил, и его голос был пропитан вязким елеем превосходства, — вы оперируете аргументами, достойными средневекового монаха, а не просвещенного джентльмена двадцатого века. Вы говорите о перспективе, но забываете о простом опыте, доступном любому капитану: мачты корабля, уходящего за горизонт, исчезают последними! Как вы объясните это на вашей плоской тарелке?
— Атмосферная рефракция и плотность воздуха у поверхности! — выпалил я, но мой голос потонул в вежливом, но оттого еще более оскорбительном смехе аудитории. Они не хотели слушать. Их мир был уютен и предсказуем, с аккуратным шариком, вращающимся в пустоте по законам, открытым их кумиром Ньютоном. Наша истина — истина о безграничном, возможно, бесконечном мире, окаймленном ледяной стеной, за которой скрывается неведомое, — пугала их. Она рушила их комфортную вселенную, и потому они предпочитали высмеивать ее, а не изучать.
Но не эти воспоминания причиняли мне самую острую боль. Словно наваждение, передо мной вставал образ Элеоноры.
Наша последняя встреча произошла в запущенном саду ее поместья, под сенью древней плакучей ивы. Осенний воздух был прохладен и пах прелыми листьями. Элеонора, моя невеста, кутала хрупкие плечи в шерстяную шаль, и ее лицо в сумерках казалось бледным и печальным. Она всегда была воплощением здравого смысла и мягкой, женской логики, и мои с дядей теории вызывали в ней не гнев, а скорее тихое отчаяние.
— Мортимер, умоляю тебя, одумайся, — говорила она, и ее голос дрожал. — Мой отец говорит, что вся научная общественность смеется над твоим дядей. Они называют его безумцем. Эта экспедиция... это же самоубийство! Плыть в Антарктиду на одном корабле, чтобы доказать то, что давно опровергнуто. Зачем?
Я взял ее холодные руки в свои.
— Элеонора, это не безумие. Это поиск истины. Ты только представь: мы будем первыми, кто увидит Край Мира. Я прикоснусь к ледяной стене и привезу тебе осколок этого льда. Не простой воды, замерзшей в океане, но частицу первозданного барьера, который скрывает от нас тайны мироздания. Разве это не стоит риска? Это будет моим свадебным подарком тебе — доказательство, что мир не таков, каким его представляют эти самодовольные глупцы.
Она посмотрела на меня долгим, полным сострадания взглядом. В ее глазах я не увидел веры, лишь страх за меня.
— Я не хочу осколок льда, Морти. Я хочу, чтобы ты был здесь, со мной, в безопасности. Что, если вы не найдете там никакой стены? Что, если Земля и вправду шар, и вы будете просто плыть и плыть, пока не замерзнете во льдах на другом конце света?
— Этого не случится, — ответил я с уверенностью, которую в тот момент скорее изображал, чем чувствовал. — Мы вернемся. И весь мир узнает правду.
Теперь, вслушиваясь в скрип корабельных снастей и жалобный вой ветра, я вновь и вновь задавал себе вопрос: а что, если она была права? Что, если наш компас ведет нас не к триумфу, а в ледяную могилу на дне планеты, чью форму мы так упрямо отрицаем? Эта мысль была ядовитым червем, подтачивающим мою решимость, и я гнал ее прочь, с головой уходя в навигационные расчеты и наблюдения.
III. Странный океан
По мере нашего продвижения к югу сама природа, казалось, начала меняться, словно мы пересекли невидимую границу, за которой привычные законы физики истончались и уступали место чему-то иному, древнему и чуждому. Солнце, которое и прежде не баловало нас теплом, теперь превратилось в блеклый, анемичный диск, висящий низко над горизонтом. Его свет был слаб и лишен всякой жизненной силы, он не согревал, а лишь подчеркивал мертвенную бледность окружающего мира.
Ночи же стали временем подлинного, метафизического ужаса. Небосвод здесь был совершенно иным. Знакомые созвездия Южного полушария исказились, растянулись, будто их отражение в кривом зеркале. Звезды горели с неестественной яркостью, пульсируя нездоровым, ядовито-зеленым или багровым светом, в то время как другие, что должны были быть на своих местах согласно картам «сферистов», отсутствовали вовсе, оставляя на бархате ночи зияющие провалы, от взгляда на которые кружилась голова. Дядя Элайджа с торжеством указывал на эти аномалии.
— Смотри, Мортимер! — восклицал он, и его голос срывался от восторженного возбуждения. — Вот оно! Небесный купол здесь тоньше, ближе к нам! Мы видим истинный лик космоса, не искаженный толщей атмосферы! Они лгали нам во всем!
Но я не чувствовал торжества. Глядя на эти чуждые, больные звезды, я ощущал не приближение к истине, а лишь прикосновение космического безумия. Мне казалось, что эти огни — глаза неких исполинских, непостижимых тварей, наблюдающих за нашим дерзким вторжением из глубин, несоизмеримо более страшных, чем межзвездная пустота.
Однажды ночью нас разбудил странный, ни на что не похожий звук. Это не был рев шторма или крик морской птицы. Это было нечто среднее между низким, вибрирующим гулом органной трубы и пронзительным, тоскливым воем, который, казалось, исходил не извне, а рождался прямо в черепной коробке. Братья Бриггс выскочили на палубу с бледными, искаженными ужасом лицами. Сайлас, старший, крестился дрожащей рукой, его губы беззвучно шептали молитвы.
— Это зов, — прохрипел он, указывая в темноту. — Они зовут. Те, что спят на дне.
Дядя Элайджа, напротив, был в экстазе. Он выбежал на мостик лишь в одной ночной рубашке, раскинув руки навстречу ледяному ветру и неведомому звуку.
— Ты слышишь, Мортимер?! Это резонанс! Акустический феномен, возникающий у Предела! Эфир вибрирует, соприкасаясь с ледяным барьером! Наши приборы! Скорее неси приборы!
Но я был парализован иррациональным, первобытным страхом. Звук этот не был физическим явлением. В нем слышалась осмысленная, нечеловеческая скорбь, тоска столь древняя и всеобъемлющая, что по сравнению с ней история всего человечества казалась лишь мгновением.
С той ночи все изменилось окончательно. Океан перестал быть просто водой. Его цвет приобрел отвратительный, маслянистый оттенок, а порой на поверхности появлялись широкие полосы фосфоресцирующего свечения, складывающиеся в подобие гигантских, не поддающихся расшифровке рун. Жизнь, которую мы изредка наблюдали, стала чудовищной. Мы видели стаи рыб, чьи формы бросали вызов любой известной классификации — асимметричные, с хаотично расположенными плавниками. Однажды мимо борта медленно проплыло нечто колоссальное. Это не был кит. Очертания его тела были расплывчаты и текучи, а из глубин доносилось глухое, ритмичное биение, словно работало гигантское сердце. Джонас Бриггс, увидев это, издал сдавленный вопль и заперся в своей каморке, откуда до самого утра доносилось его бормотание.
Мое собственное состояние вызывало у меня все большую тревогу. Сон покинул меня, а если и приходил, то приносил с собой кошмары, от которых я просыпался в холодном поту. Мне снились затонувшие города с циклопической, неевклидовой архитектурой, построенные из зеленоватого, сочащегося слизью камня. Мне снились тени, скользящие в бездонных морских ущельях, и я чувствовал их ледяное, разумное внимание.
Даже дядя, казалось, подвергся тлетворному влиянию этих широт. Его научный пыл все больше походил на религиозный фанатизм. Он перестал есть, поддерживая силы лишь крепким чаем и собственной одержимостью. Он постоянно что-то бормотал себе под нос, чертил на картах новые, безумные знаки и подолгу смотрел на юг, где за пеленой тумана и водяной пыли должно было вот-вот показаться наше конечное место назначения.
И вот, сегодня утром, вахтенный Сайлас закричал с мачты. Его голос был полон не радости открытия, а смертельного ужаса.
— Земля! Нет... не земля... Стена! Господи Всемогущий, Стена!
Мы все высыпали на палубу. И мы увидели ее.
Горизонт на юге был перечеркнут прямой, как лезвие, линией ослепительной белизны. Это не были отдельные айсберги или ледяные поля. Это была сплошная, монолитная структура, уходящая в обе стороны до бесконечности и вздымающаяся в серое небо на невообразимую, головокружительную высоту, теряясь в низких, свинцовых облаках. Она не походила на творение природы. Ее поверхность, даже на огромном расстоянии, казалась слишком гладкой, слишком правильной, а ее масштаб был не земным, но поистине циклопическим, вызывая в сознании не благоговение, а тошнотворный ужас перед собственным ничтожеством.
Это была не просто стена изо льда. Это был Предел. Барьер. Тюремные стены нашего мира.
И от подножия этой стены, скользя по ветру, до нас донесся тот самый звук — тихий, едва различимый, но полный невыразимой угрозы. Зов флейты из ледяной бездны.
Мы подошли к краю Земли. И теперь я с ужасом понимаю, что истина, которую мы так жаждали найти, может оказаться нашим проклятием. Мы искали доказательство нашей правоты, но, кажется, нашли лишь подтверждение самого страшного из моих кошмаров: мир действительно не таков, каким мы его знали. Он неизмеримо древнее, больше и страшнее. И мы, на своем утлом суденышке, только что постучали в ворота его темницы.