"Мерзость запустения", фрагмент №1
Автор: Ричард ДесфрейПроизводительность моя всегда была небольшой, а чем старше я становлюсь — тем она мизерней. Сейчас абзац в день можно считать большой удачей. Оно и понятно: чем больше читаешь, чем больше учишься — тем тошнее становится от использованных уже кем-то конструкций, от употребления одних и тех же фраз, вплоть до самой тяжёлой стадии — ненависти просто к общеупотребительным словам. Болезнь оригинальности — неприятие повторения (если, конечно, повторение само не возвести в приём).
Кроме того, я никогда не умел и не умею писать романы последовательно. Рассказы — ещё туда-сюда, но роман так не получается. Я никогда не составлял планов и схем, по которым надо работать, не прописывал характеры, не размечал пространства. Моё письмо — это вспышки на тёмном пути, сочинение фрагментов, и эта фрагментарность не то что проглядывает, а становится как бы ключевой чертой итогового текста — если его вообще таковым можно назвать. Чаще всего я пишу начало и конец, а потом заполняю всё, что между, кучей отрывков, которые потом еле соединяю, иногда умело, иногда — насильно, как сталь со стеклом.
Суммируя вышесказанное, вряд ли можно ожидать здесь появления романа «Мерзость запустения» в статусе «В процессе». Если он и будет когда-то выложен, то — целиком и полностью.
А пока для затравки — один из таких фрагментов.
Как люди встречаются? Как знакомятся? Обращение на вы, непривычное, но не отталкивающее, несущее в себе отголосок века иного, чего-то непорочного и незыблемого, оставшегося в истории, мёртвого, но живого навеки, вопреки всему, назло всему. Длинные скамьи лекционного зала, длинные столы, из-за которых так трудно выбраться, капканы образования. Запах старой пентафтали, сырости и чего-то ещё. Я вошёл, едва не сбив вас своей неуклюжестью, со своими смешными чемоданами, набитыми отсталыми предметами, ненужными этой аудитории, противоположными ей, несущими не спасение, а угрозу. Тёмные стёкла, резиновые шланги. Ситцевое платье чуть ниже колен, заколотые в узел чёрные волосы, лишь тонкий клин проходит сзади по середине шеи и обрывается, уступая золотому пушку, сверкнувшему среди пыли этого затхлого помещения, в солнечном луче, пробившемся на какой-то миг сквозь высокое немытое окно. Вы не проронили ни слова, не обернулись вслед, но когда я стоял там, в центре здания сената, пещера, подменяющая светило, показывая все эти нелепые штуки, объясняя принципы их работы, правила пользования, пытаясь впасть в ересь сложности, несущий вверенное мне чужое delenda est, ваши серые зрачки, о нет, вы этого не хотели, простите великодушно, ваши серые пристальные очи вызывали у меня ком в горле и влагу, застилающую взгляд, даже если я старался не смотреть на вас. Почему она сидит одна? Скамьи сзади и спереди были засижены, словно насекомыми, богомолами, саранчой, бог весть кем, неопрятными, ковыряющими в носу, ничего не пишущими, смотрящими в телефоны, откровенно спящими. Вы же были недосягаемы. Боязнь красоты, боязнь заговорить и быть отвергнутым. Величие, требующее места, невероятное сочетание, доставшееся юности. И ваш взгляд переносил меня через эти ряды, я садился рядом с вами снова и снова, и от одной лишь этой томительной картины впал в забытье, неся что-то, не похожее на речь человека разумного, повторяясь, запинаясь, заикаясь, чувствуя проснувшийся интерес, но не к предмету, а к моему замешательству, слыша смешки, и ушёл с позором, но был вознаграждён сверх всякой меры. Пытаясь защёлкнуть проклятый чемодан, представляя, каково будет проделать этот путь обратно, если ничего не получится до прибытия автобуса, старая развалюха, пора уже её починить, в этой своей форме, которая должна вызывать уважение и страх, но в которой чувствуешь лишь дискомфорт, если не окружён такими же, будто ты в валенках летом, будто тебя застали за чем-то постыдным, я чуть не разразился бранью. Подошли бы вы тогда? За кого бы приняли? Но вы успели как раз вовремя. Давайте помогу. Рекомбинация, вот это сюда, а это сюда. Белые тонкие пальцы без маникюра, запах фруктового шампуня, неловкая поза возвышения. Щёлк, и ещё раз. Кажется, шёл снег, нет, не было снега. Было лишь пасмурно. Аномально холодная последняя декада месяца-тёзки. Разве вам не надо на следующую лекцию? Улыбка: эта была последней. Молчание и слова, обращённые неизвестно к кому: пусть совпадут номера. Уже тогда вы учили меня молитвам. Но это было бы слишком, слишком для одного дня. Разве мог я тогда не сделать попытки — почти дрожа, почти не веря, что делаю это? Разве мог не спросить ваше имя, зная заранее, что оно не способно разочаровать?
И он наведался туда ещё раз. И ещё один, но уже не по долгу службы. Вольные чтения, безвольная глухота, ведь он не мог внимать ничему, кроме этих серых глаз, что сначала упорно пытались сделать вид, будто его не замечают, а потом внезапно так пронзили его прямым, как луч, взором, что зал раздвоился от предательских слёз. И, вновь обернувшись к лектору, она слегка похлопала рукой по аудиторной столешнице: сядьте поближе. Он протискивался настолько упорно и медвежато, что чуть не упал, подбитый несущимися со всех сторон понуро-завистливыми взглядами угреватых лиц. И вот она, совсем рядом. Кипучее, знойное молчание, как в школьное время, не хватает лишь шуршания шоколадочной золотинки под партой. И снова вы. И снова я. Но не на кафедре. Честно говоря, мне там и не место. Вот уж не думала, что лейтенантам интересны лекции по антропологии. Ну что вы, изучать людей очень интересно. Особенно, особенно, ну скажи же: вас. Улыбка с поджатием губ, ямочки, гортензиевое рдение. И, осмелев, пошёл в банальность: я будто видел вас уже. В прошлом году, в Мариенбаде? И тут же стушевался, не поняв: я никогда там не был… Смешок — столь же загадочный, как и вопрос. И к концу сорокапятиминутной скуки они уже обменялись номерами.
Как ни странно, она написала первой, но возросший оптимизм его вскорости угас, будучи раздавленным будничной сухостью без малейшего флёра той искрящейся внутренней необъятности, что он ей так поспешно приписал. Ниочёмные беседы, её неизменная жовиальность, казавшаяся пустой и направленной куда-то мимо него, обсуждение биографий, деталей, учёбы, службы, вне всякой конгруэнтности с его свирепо восстающей на её голос плотью, кондовые пожелания спокойных ночей и добрых утр, монашеская строгость, оставляющая по себе зевоту и тёмные колодцы разочарования — в себе, но часто и в ней. Я хочу вас поцеловать. Что? Зачем? Не знаю (знаю, знаю!). Вы очень красивы. Давайте не будем сейчас об этом. И снова — череда поверхностных психологизмов, паллиатив истинного интереса. Друг, просто друг, а значит — подруга. Боже, зачем кому-либо из них. Тошнотворное положение, из которого нет выхода, кроме как забыть… нет, кроме как через дерзость и риск. Вирилизация путём грязной уловки. Улучив момент, когда ей пора на боковую, он написал хрестоматийное: а в чём вы сейчас? — и спустя несколько волнительных минут получил ответ, где от всей целомудренности был лишь верхний край фотографии, отсекающий невидимую головку от молодого белого тела в трусиках и лифе телесного цвета на фоне полутёмной комнаты. Неслыханная щедрость, вслед за которой она тут же нишкнула и заховалась, абонент не в сети, вьюрк в норку, пестуя себя: не заходи, не читай, пусть загадка его реакции подспудно поможет тебе в эрратическом эротизме твоих ноктюрновых томлений…
А он не знал. Не знал, что эта талия столь узка, что живот этот подаётся чуть вперёд сглаженным холмиком без единой складки, лишь с крошечно-кромешной фумаролой беззащитного пупка, к которому так охота прильнуть губами. Что кожа эта так сливочно-нежна, что эти бёдра так зовуще широки…
Конечно же, его паранойя, впитанная едва ли не с молоком матери, нашла себе здесь благодатную почву. Ответив адмиративным междометием, он всю ночь проворочался на скрипучем диване своей холостяцкой квартиры, охмаренный одновременно похотью и суспицией. Подразнить или побудить. Первый или один из ряда. Доверие или пренебрежение. Или всё же попытка разрубить гордиев узел их затянувшегося пуританства?
Как бы то ни было, на следующий день она и вида не подала, что произошло нечто особенное. Комплиментов не просила, но и уродиной себя не называла. Старалась сменить тему, как только он делал намёк на то, что его пожирало. У вас кто-то есть? Нет. Нет… Оскорбление вопросом, дубина, дубина. Но ведь что-то якорем держало её в жизнерадостной чопорности, не давая раскрыть мотивов, которые были… не могли не быть, не так ли? И тогда он сменил тактику, напустив равнодушие и занятость. Подолгу не отвечал, а если отвечал — то односложно. Ребяческая хитрость, понятная обоим, но на которую невозможно не реагировать. Поначалу она держалась, зеркаля его отчуждённость, что однажды привело к разрыву в переписке длиною ажно в 1½ суток. Не спрашивала об истинной причине, не оскудела в сангвинизме. Ему даже казалось, что всё схлопывается и сворачивается. Назад, к руинозным истокам, в пыльный лекционный зал их первой встречи, садитесь наособицу и записывайте: actum ne agas. А теперь повторите. Не без горечи, но и к облегчению. Никто не унижен, никто не оскорблён. Скучная попытка двух скучных людей. Бывает. Но как-то вечером, позвонив ему, она сказала: слушайте, слушайте! Только сначала сядьте и закройте глаза. Вы ведь один? Да, один. Неужели ты не понимаешь.
И он сел. И он закрыл глаза, не ведая, что от него хотят. И услышал музыку: гитарные аккорды, звенящие эхом небольших колоколов, минималистические ударные, несовершенная, с лёгкой примесью нойза запись додигитального времени. И когда наступила очередь вступить вокалу, она неожиданно, в прецизионный унисон певице, запела — на вражеском языке, но с разительной безакцентностью, чистым девичьим голосом без уклона в потусторонние экстремумы, задумчиво и в полном упоении. Простые слова, выражения, избитые многократным использованием давно мёртвыми поэтами, но вновь обрётшие силу и смысл — благодаря голосу и мелодии. Ему трудно было сосредоточиться на них, ведь он весь ушёл в охоту за модуляциями её нежности. Но кое-что всё же запомнил. Я могу коснуться облаков, но взлетаю ещё выше. Всё это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Я не знаю, что я должна делать. Я люблю всё, что о тебе. И, наконец, где-то там, на подступах к озвезженным эмпиреям, под участившийся ракетный ритм вознесения, прочь от стылой, постылой земли — цикличное повторение, отмеряющее парсеки, как дискретная мантра: мы нашли путь к солнцу, мы нашли путь в солнцу, мы нашли путь к солнцу…
Его тело клонически подёргивалось, губы дрожали, глаза наполнились влагой от незнакомого доселе переживания. Никто не дарил ему подобного. Когда музыка стала затихать, и прекрасная женская дифония вновь стала голосом лишь одной незнакомой певицы, Клара сказала:
— Вот что для меня — любовь.
И повесила трубку, оставив его на пепле фейерверка. И он сидел, как затурканный, забыв даже о том, что собирался выйти, едва не пропустив её звонок. Раздавленная сигарета ссыпалась трухой на колени. И снова: латентное обвинение? Демонстрация ориентира? Или всё же… всё же… признание? Но ведь он не мог его ничем заслужить.
И был месяц май. И началась вторая эпоха их знакомства, которую он потом назвал «культурной». Возрождение после Тёмных веков. В прямом смысле. Его Возрождение.
Она стала делиться с ним тем, что её бередило, волновало, пугало, но более всего — восхищало. Вчера они смотрели фильм, сегодня — слушали какой-то позабытый альбом группы, о которой он никогда не слышал, а завтра это могла быть целая пожилая лекция о мозазавридах. Почему бы нам не встретиться, не сходить куда-нибудь? Будоражащее и разочаровывающее: позже. Она читала ему стихи, и это было не хуже пения. Постепенно, преодолевая свой дремучий беотизм, он погружался в её мир — эклектичный, но цельный, полиэдральный, но всеохватывающий. И тогда он понял, что не только красота отделяла и отдаляла её от сверстников, создавая вокруг заповедную сферу.
Вкусы её были удивительно старомодны. Она любила эпохи, в которых никогда не жила, воссоздавала в себе и собою их ушедшую элегичность, которой никогда и не было, но всегда было — для неё. Классический нуар и ранний Ингмар Бергман, поэзия Серебряного века и финдесьекль, зачаточный рок-н-ролл и пронзительные гаражные соляки… Серые глаза, чёрные волосы, белая кожа. Раздень он её, и она бы сошла за одну из тех очаровательных вамп, вышедшую наружу из монохромного потрескивающего экрана.
— Я поначалу тоже говорила себе: да что там можно отыскать, в этом нафталине? Ну кто это вообще сейчас смотрит? А оказалось… оказалось, это и есть настоящее кино. Эти актёры, ещё не совсем отошедшие от необходимости трогательно переигрывать, заложенной ещё в немую эпоху… Эти сюжеты, которые до сих пор продолжают пересказывать на новый лад, украшая побрякушками скрытых смыслов, подсмыслов и домыслов, но не в силах переделать основу… Эта атмосфера… Ах, как бы я хотела прожить хотя бы день…
Хотя бы один день. В тревожных тридцатых и бомбёжных сороковых. Знали ли насельники тех лет, что их эскапизм, преследуемый винтовочными выстрелами, через столетие вызовет у кого-то ностальгию по времени, которое они сами терпеть не могли? Это не было попыткой винтажа ради авантажа: всё это она предлагала ему разделить с ней, предлагала неловко и словно извиняясь, дозированно, опасаясь истощения и тошноты. Не в первый раз, догадался он. Сколько сбежало прежде, чем получило входной билет? А сколько — после… Его мутило от этих мыслей, но не от того, чем она его потчевала. Удавалось ли кому-то её провести? Гнусные свинопасы и принцесса, знающая цену розе и соловью. Он этого делать не собирался. Ему и в самом деле хотелось ещё и ещё, хотя он и не мог до конца разрюхать, в чём именно причина аппетита — в истинной ли ценности для него этих духовных субстанций или же в их тандеме с её голосом, где его галлюцинирующая логомантия постоянно искала обещание совсем иного тандема, сиречь — зверя о двух спинах.
— Ну умно. Ну сложно и загадочно, с кучей отсылок. Ну временами смешно до чёртиков. Но разве я когда-нибудь переживала хоть за одного из персонажей? Никогда. Нисколечки. Это не персонажи, а сплошные абстракции. Ненавижу русский постмодернизм.
Всё это трудно было назвать умом, интеллектом, полиматией или серендипностью. И хотя она была способна выражать свои мысли достаточно чётко, словесные конструкции её совсем не прельщали, потому как служили лишь нудным обоснованием той истины, которую она вскрывала одним универсальным ключом, что носит в кармане каждая женщина, не подозревая обыкновенно, что для того, чтобы отверзть им всё и вся, следует провизорно применить его к самой себе.
— Если бы Дон Маклин после первых двух куплетов подождал, пока к нему снова придёт вдохновение — вышла бы великая песня на все времена. Но он не стал ждать и решил закончить её с помощью не сердца, а одного лишь ума. А потому вторая половина откровенно дерьмова… Это как Ираклий Первый: умри он сразу после победы над Сасанидами, его бы знали теперь не хуже юстинианового Велисария. Хотя… может, это несовершенство, незаметно для самого автора, как раз истекает из самой идеи песни — о том, как первоначальные простота и искренность рок-музыки превратились в погоню за смыслами и подтекстами? Ух, во меня понесло…
Ему пришлось узнавать, кто такие Ираклий и Велисарий. В военной академии их в такие дебри не посвящали. Когда же после кропотливого складывания этой экспромтной мозаики он всё же сообразил, что хотела донести до него Клара, он спросил, с чего ей вообще так показалось.
— А разве это не очевидно? Да даже не понимая ничего — это же просто слышно.
Спойте мне, спойте мне, говорил он всегда в конце разговора. Перегруженный, непривыкший к открытиям мозг требовал вспокоя, награды за прилежание. Она соглашалась нечасто, не верила в силу своего голоса. Так уж и быть. Для лучшего погружения он надевал наушники, просил её подключить микрофон. Что именно, колыбельную? Что угодно, я хочу слышать ваш голос, как тогда… И голос тёк по проводам и стекловолокну. И вряд ли ей был вдомёк, что в этот момент его стул был придвинут к бумажной стене, и стена эта грела его плечом в ситцевом платье и пахла фруктовым шампунем. А прямо перед ними был закат. Или восход. И шуршащая листва деревьев. И морской песок, и мелкая галька, колеблемая прибоем. И замёрзшие звёзды над белыми колпаками дремлющих гор. Спокойной ночи, спокойной ночи…
А вскоре произошла катастрофа.
Это было после очередного бесцветного фильма хейсовской эры, причём потом, преисполнившись детективного азарта, он и с лупой не нашёл в тамошнем видеоряде хоть что-нибудь, что могло подвигнуть её на дальнейшее. Выходной, а завтра ещё. Несмотря на наступившую ночь, воздух всё ещё был инвазирован клейковатым зноем. От долгого сидения за компьютером у него заныла шея, так что он лёг на диван в пропитанных потом трусах и уже приготовился к обычной благопристойности светских напутствий, когда её голос в трубке подозрительно замешкался, а затем: знаешь, что… Знаешь? Не ослышался ли он? И дальше: помнишь ту фотку… Ещё бы он не помнил. Ещё бы, если взгляд на неё так часто помогал ему не сдаться, продолжать борьбу за милость этой несовременной сумасбродки. Не падать духом. Не опускать руки… Кхм, ну нет, тут не совсем правда. Один снимок, сэкономивший ему так много пространства на жёстком диске, с которого сгинули гигабайты порно. Хотя почему он дурел от вида именно этой бледной плоти, точно сказать было нельзя. Сухая бухгалтерия времени и усилий, оккупация должна окупаться, но разве нельзя было попутно выпускать пар на куда более доступных экземплярах? Но доступных — не значит достойных. Продромальная верность стоического стояка. Так тебе нравится моё тело? Конечно, я ведь столько раз говорил. Хорошо. А что бы ты сделал, если бы я прямо сейчас стояла перед тобой, точно так, как на фото? Ну, поцеловал бы. И всё? Ну, для начала. А потом? Ну-у… Товарищ старший лейтенант, перестаньте чвякать-хуякать, говорите по делу. А потом бы перебрался ниже и стал горячо целовать в шею, упиваясь каждым сантиметром твоей кожи. Ну вот, уже лучше. А ты побрит? С утра был, но сейчас уже щетина. О, представляю, как моя шея краснеет и зудит. Так возбуждает. А дальше?
Дальше…
А дальше их понесло, как щепку потоком. Наивно и пошло, незрело и анахронистически вычурно. В век видеочатов и дикпиков они выбрали стимуляцию одним лишь голосом. Её фразы, лишённые всякой поэтики эвфемизмов, спорко осмелели до похабщины, порой пугая его, хотя и не содержали ни единого намёка на приглашение посетить хотя бы один из бесчисленных первертивных закутков. Влечение топило страх, закрывало глаза на эту трансформацию из трогательной Ассоли в разнузданную скурею. В какой-то момент он, осознав дивное невероятное, встал и сходил за влажной салфеткой — не отрывая телефона от уха, ловя каждую толику этих жарких, вертигинозных, диких, прелестных непотребств, проговариваемых тем же самым голосом, что ещё недавно пел ему литанию к amor celeste. Навались на меня сверху. Я вхожу. Да, засунь его в меня по самые яйца. Нет-нет, погоди, сначала проведи головкой по клитору. Ещё разок, побей по нему. Прерывистое мычание в трубку, потом — грохот и тихое «бля…». Ты там в порядке? Да-да, продолжай. У тебя там так мокро. Да, я вся теку, я засовываю два пальца себе в пиздёнку, потом беру твой хуй и смазываю своим соком. Пиздёнка? А почему не киска? Киска — это клише. Не отвлекайся. Я стою у стены, ожидая твоих действий. Я поднимаю твою правую ногу и закидываю себе на бедро. Подними и левую. Хорошо, ты повисла на мне, а я крепко держу тебя за зад и… «Ай, блин!». Чего? Ничего. Ты там что, упала? Нет. Не останавливайся, прижми сильнее к стенке, чтобы я стукалась затылком от каждого твоего толчка. Вот так? Да, так. А теперь я на коленях, щекой к полу, и ты вставляешь в меня сзади, и ебёшь так, что у меня слюна течёт изо рта от удовольствия, прямо на ковёр. О да, о да. Хочу ощущать, как твоя горячая сперма брызжет внутри меня…
Спустя пару лет после свадьбы он как-то встанет на табурет рядом со шкафом, чтобы попытаться отыскать в безмятежном ворсе пыли на самом верху хоть что-нибудь, напоминающее дюбель, дабы закрепить в бетонной стене их любовного гнёздышка непокорную гардину. И обнаружит там, среди пушистой серости, вполне чистый пластиковый белый футляр, вроде тех, в которых хранят очки. В недоумении, ведь никто из них не страдал расстройством зрения, он откроет его и вытащит цилиндрический полированный прибор кобальтового цвета. С пазом для зарядки и крохотной кнопкой у основания. Инопланетный артефакт. Нажатие не даст ничего. Он отнесёт его на кухню, где Клара в тот момент будет раскатывать тесто для хвороста, и совершенно без задней мысли спросит: что это такое? никогда раньше не видел. Руки замрут на скалке, и молчаливый тициановый румянец неподвижного профиля даст ему ответ. Неловкость станет обоюдной. И… давно он у тебя? Я была ещё студенткой. Он расплывётся в улыбке, она продолжит пунцово хмуриться. Значит, тогда, когда мы… Горестный кивок. Ты не должен был его найти. А сейчас? В конце концов, она поборет смятение и обернётся к нему: послушай, я молодая здоровая женщина, а ты так редко бываешь дома. Думаю, это лучше, чем. Тем более, если в этот момент я думаю о тебе. Да-да, я всё понимаю — одновременно запустив в голове два счётчика: время с ним и время — с этим. Улыбка спадёт. А теперь, Бога ради, убери это отсюда. Можешь выкинуть. Но если он тебе ещё нужен… Я могу и пальцами. Он всё же положит футляр туда, где взял, и хотя будет уверен, что она либо переменила место, либо выполнила свою просьбу за него, настроит фильтр восприятия так, чтобы больше не замечать своего заботливого, безгрешного субститута.
После последнего оха, тишайшей частицы праны, зажигающей звёзды, наступило гробовое молчание, прерванное: ладно, я в душ. Будто всё произошло взаправду. Жара жарищная. Конечно, милая. И он млел, лёжа на диване, закинув руки за голову, тихонько смеясь, празднуя победу, дефлорацию тугого барьера этой выкающей скованности — и не подозревая, что поток воды в этой момент смывает с неё не только последствия виртуальных кувырканий по незнакомой ему комнате, но и кое-что поважнее. Антарктический холод под тёплыми струями, вопрос из пяти букв, самый страшный из всех. И не о чем думать завтра, ведь другой день уже наступил. Зачёркнуто. Испорчено. Похоронено. Бежать, бежать. И его не насторожило даже сухое «спокойной ночи», после чего она тут же отключилась, не читая его ответа. Всё только начинается, мы наконец-то сделали первый шаг, а от этого так легко утомиться.
И на следующий день он её потерял.
Проснувшись будто не в своей квартире, не в самом себе, будто в пересаженном ему от кого-то клаустрофобическом похмелье, ещё не коснувшись телефона — он ощутил тревогу. Был(а) сегодня в 4:46. Время, когда они пожелали друг другу сна. Ну что ж, поспи ещё, моя… В десять утра он всё-таки написал, но его никто не прочёл. Он позвонил, но не дозвонился. Он продолжил попытки: гудки, гудки, гудки… Уронила телефон? Заблокирован номер? Стоит подождать. Долго это не продлится.
В тот день он выкурил две пачки сигарет, а поел лишь под вечер, еле найдя силы собрать и затолкать в себя микс из объедков, что кое-как накопились в полупустом холодильнике за неделю. Голова раскалывалась от никотина и отупляющей тоски. Ажитация сменялась прострацией и наоборот. Он лежал на диване, с телефоном у уха, боясь заснуть и пропустить её вызов. Вздрагивал от сигналов, доставлявших ему сообщения от старых приятелей, бывших коллег, одноклассников и будто бы совершенно незнакомых знакомых, которые то ли в насмешку, то ли в качестве утешения, посланного ему ангелом-двоечником, вдруг объявились чохом, шля ему квазивесёлые смайлы и избитые маскулинные подколки. Раздражённо отбрасывая пальцем всплывающие уведомления: отъебитесь, отъебитесь. Он никому не ответил. Каждые полчаса снова набирал номер, и каждый раз сердце тёрлось в висках, ожидая из мирового эфира её тёплого, немного сонного «аллё»… после чего он снова шёл курить, добавляя ещё одну щепоть боли в топку цефалгии. Подойдя к окну, отдёрнул штору и вздрогнул от своего отражения в тёмном стекле: день умер. В ушах зазвенели колокола: мы нашли путь к солнцу, мы нашли путь к солнцу… «Сегодня» в конце концов мутировало во «вчера», а потом и в дату: 22 июня. Охряный пик года. Излюбленная дата катастроф.
В тот вечер, придя с работы, он вдруг встряхнулся и понял, что пора действовать. Неизвестность изнуряла, беспричинность — терзала. Но первый же порыв решимости привёл к двум обескураживающим открытиям, достойных фалалея.
Во-первых, наступило лето. Занятия в университете закончились. Следовательно, он не мог найти её там, даже если бы караулил с утра до вечера.
Во-вторых, — и это было совершенно возмутительно, — он не знал её фамилии. С первого дня зачарованный именем, которое он, прижав к мягкому нёбу, с мурлыканием выпускал из себя, он совершенно забыл о невидимом спутнике этого милого пятибуквия. Клара N, Klara Incognita. Клара Многоточие. Спрашивал ли он её? Спрашивала ли она у него? Имя предполагало интимность, немыслимую до роковой ночи. Демилитаризованная зона, ведь по имени и отчеству — уже помпезная фальшь. Никому не нужны фамилии.
Колонны и осыпающаяся штукатурка. Запах книг, которых нигде не видно. И снова эта клятая пентафталь. Он испросил отгул и, упаковав себя в наконец залатанную колымагу, наведался в место, где всё начиналось. Мать, вскармливающая длинновласое племя чуждых людей, идущих на смену — ему, ей, всем. Секретарь направила его в кабинет на втором этаже, где он, сгорая от смущения, попытался выведать адрес студентки, посещавшей курсы антропологии этой весной.
Деканша, красоту и правильность лица которой денонсировали волосы в носу и сальная кожа, отозвалась на его просьбу неожиданно участливо, хотя и не без подозрений.
— Простите, а зачем вам эта информация?
Он уже обдумывал этот вопрос и долго репетировал различные варианты лжи: брат, посылка от подруги, одноклассник проездом. Но стоило однажды взглянуть в лицо этой женщины, чтобы понять, насколько всё это будет трухляво звучать, особенно в его блеющих устах. И потому он сказал правду. То есть, полуправду, утаив, конечно же, деликатные обстоятельства их последней беседы.
Неизвестно, что подействовало на деканшу сильнее — его военная форма или же изнурённый душевными терзаниями вид, но вкладка базы данных была, так уж и быть, открыта, а руки с древовидными голубыми венами, училась у нас одна красавица, думаю, вы её имеете в виду, — набрали в строке поиска: к, л, а, р, а.
— Она, верно?
Он склонился к экрану монитора.
Маленькая неровная ксерокопия чёрно-белого фото, но он тут же узнал её. Задумчивая, отсутствующая полуулыбка. Справа — данные: год рождения, день поступления, факультет… но над всем, конечно же, — И.Ф.О.
Клара…
На несколько секунд он опешил от несуразной длины и нескладности хвоста этой лучезарной кометы и вновь посмотрел на фото, засомневавшись в верности своего толкования. Но в конце концов выдавил:
— Д-да.
— Я так и знала. Что же вы, Ромео, забыли фамилию, да ещё такую необычную?
— Она мне её не сказала. Я не знаю почему. Так получилось.
— Ладно. Но прежде чем я дам вам её адрес, правила конфиденциальности требуют от меня предупредить человека, что его ищут. Если не возражаете, я ей позвоню.
Он кивнул. А после нескольких молчаливых минут, наполненных её безуспешными попытками одним поворотом ключа открыть дверь, которую он таранил часами, он понял, что она звонит по тому же самому номеру.
— Странно. Никто не берёт.
— Вот и я о том же. Я боюсь, не случилось ли с ней чего.
— Не стоит сразу предполагать худшее. Может, разбила телефон, не удалось восстановить номер, а ваш — не запомнила. Никто уже давно не запоминает номера — введут один раз и пользуются, а потом потеряют и страдают… Что ж, ладно. Я запишу вам адрес, по которому она зарегистрировалась в прошлом году. И… я советовала бы вам поторопиться.
— Почему?
Она ткнула ручкой в экран монитора.
— Пятый курс. На нашем факультете нет шестого.
Он прокрутил в голове сказанное. Потом кивнул, выдернул бумажку у неё из рук и, наскоро, но обильно поблагодарив, выбежал из кабинета.
У него появился адрес. У неё появилась фамилия.
Зуззуколович.
Так и не набравшись наглой отваги для того, чтобы набрать номер её квартиры на клавиатуре домофона, он простоял в тамбуре около четверти часа, а затем вышел на входную площадку и покурил в ожидании собственного предтечи. Сигарета прыгала в пальцах. Закон подлости: за это время дважды из дома исходили люди, но он всё равно не успел бы настичь липнущую к магниту железную дверь. Наконец, по ступенькам поднялась молодая женщина восточной внешности с полной сумкой, бросив на него мимолётный, но заинтересованный взгляд. «Таблетка» обесточила катушку, он галантно открыл перед нею дверь, заслужив сухую благодарность, после чего их пути тут же разошлись: она двинулась к лифту, он же, дабы немного успокоить нервы и не показаться маньяком, решил совершить пеший подъём.
И вот она. Белый кружок с чёрными цифрами. Квадратная чёрная кнопка в белом рамке справа от двери. А за дверью, наконец…
Он выдохнул и нажал кнопку. Ничего. Нажал ещё. Тихо. Потом прислонил к двери ухо и снова попробовал. Очевидно, звонок невесть когда превратился в декорацию. Тогда он постучал — сначала робко, потом настойчиво, а под конец и вовсе по-полицейски громозвучно.
Сердце унималось, разочарование принесло какое-то трусливое облегчение. Уйдём? Не смей, не смей. Когда эхо его ударов, не принёсшее ответа, устали передавать друг другу цыпляче-жёлтые бетонные стены, он постучался в соседнюю дверь. И снова — женщина, будто все здания города отмибилизовали подчистую. В растянутой выцветшей футболке, еле удерживающей внутри оплывшую, гусеницеподобную, давно покончившую с воспроизводством населения фигуру. На этот раз форма ему не помогла. Даже не смерив его взглядом, она сжала в комок пастозное лицо.
— Да?
— Простите, вы не в курсе, где ваша соседка?
— Какая соседка?
— Из 59-ой.
— Не знаю. А должна знать?
— Нет, конечно. Но мне сгодится любое сведение. Мне очень нужно её найти.
Куцее пожимание одним плечом:
— Ничем не могу помочь. Я не слежу за жильцами.
— Но, может, вы хотя бы скажете, когда в последний раз…
— Зуза уехала, — раздался вдруг из глубины квартиры детский голос.
— Зая, иди в комнату.
Но «Зая», пригнувшись, уже проскользнула под рукой матери, держащей дверь. Костлявая белобрысая девчонка в красной майке и с шоколадным печеньем в руках.
— Зуза уехала, — повторила она с набитым ртом.
— Куда?
— Не знаю, не сказала. Далеко. — Она перевела взгляд вниз, потом на его фуражку. — А вы — генерал?
— Нет, старший лейтенант.
— Круть.
— А когда она уехала?
— В начале месяца. Вы её друг?
— Наверное.
В начале… Значит, уже тогда она была не здесь. Девчонка проглотила комок печеньевой кашицы и, сыпля прилипшими к губам крошками, продолжила:
— Зуза классная. Она мне микроскоп сделала из поломанного бинокля. Я теперь букашек разглядываю. Страшные такие. Вы видели?
— Зая, отстань от дяди.
Окончательное подтверждение.
— А когда она вернётся, не сказала?
— Не-а. Она насовсем уехала.
— Она снимала, — вмешалась мать.
— А вы на войне были? — спросила девчонка.
— Так, марш в комнату!
«Зая» порскнула прочь, мгновенно испарившись. Он обменялся с матерью молчаливыми взглядами. И та вдруг встрепенулась.
— В домовом чате есть номер хозяйки квартиры. — Она достала телефон. — Попробуйте, может, она что-то знает…
Он попробовал ещё в машине. И дома, где вновь упал на диван — раздавленный, побеждённый нелепостью, будто кто-то сел ему на грудь. Блокировка незнакомых номеров. Потными пальцами по экрану, в последней надежде: з, у, з, з, у… Но её не было и в соцсетях. Не было нигде.
Репетиция будущего. Оглядываясь назад, с созревшими букетами пентаграмм на плечах, он улавливал в минувшем тревожные знаки их общей планиды. Бой, что не может быть легче учения. Противник страшнее разлуки. Но он не поверит — ни тогда, ни сейчас, хотя это и становится всё тяжелее. Когда видишь, как она исчезает у тебя на глазах. И он будет звать её — настырно, неумолчно, вечно. Вернись, моя Клара, вернись.