Запредельный флешмоб

Автор: BangBang

В процессе невероятно долгоиграющего поцелуйного флешмоба от вас, дорогие мои соучастники, звучали пожелания темы погорячее. Штош, можно и погорячее. 

Предлагаю такой референс: самая трудная, сложная, может быть, страстная сцена, которую вам приходилось писать? В любом жанре и любом направлении: боевая, бытовая, любовная, походная, самокопательная. Лишь бы та тема, к которой вы боялись подступиться, думали -  нет, не смогу, слишком сложно и вообще за гранью моих принципов или возможностей. И потом вы все-таки сделали это, изведя три литра кофе (чая, роскомнадзорки) и пролив столько же литров пота. Попробуем? 

У меня - бонусная зарисовка к циклу "Кицунэ" (это современный любовный роман, но конечно в нем не все так просто: никаких ректоров, боссов или реальных оборотней, да). Небольшой драббл о том, чего в в самой истории не случилось. Может, не случилось и после нее, а все это  - лишь сон Хэнка? Импульс к написанию был, хотелось все как-то скруглить уже после финальной точки и свести всех персонажей, но и куча страхов была, хотя я без ложной скромности могу сказать, что мастер эротических сцен. 

Китти. Кончик языка дважды толкается в резцы, рождая ритм ее имени. Словно брякает один из ее колокольчиков.


Китти. Капля Метаксы на губах. Два шажка по ступенькам в рай.


Ки-и-итти… Будто подманиваешь своенравную кошку. Даст погладиться или расцарапает руки?


Кит-ти. По слогу на каждого из ее мужчин. Два шажка по ступенькам в ад.


Кит. Одна. Единственная.


Хэнк пьян. Не так, чтобы слишком, лишь до приятного головокружения, когда кончики пальцев и кожа на скулах слегка немеют, а окружающие звуки делаются приглушенными. Да, он пьет один, и что? Это нельзя назвать одиночеством. Она здесь, с ним, внутри него, как самый крепкий алкоголь, только с рассветом этот хмель не выветрится.

Хэнк отталкивает пустой бокал двумя пальцами и снова тянется к телефону. Он и так не выпускает его из рук. Бокал пахнет розами. Пахнет их первой ночью, в которой не было никого, кроме них двоих, пустого парка и огромного звездного неба над головами. Был ее русалочий смех, была музыка, лисьи раскосые глаза и этот вкус на губах… Вкус греческих майских роз, неожиданный в весеннем Лондоне. Вкус ее поцелуев.

Китти… невозможное существо.

Телефон вдруг вибрирует, и парень сладко вздрагивает, увидев, от кого этот поздний звонок. Сердце пускается вскачь, растаскивая алкоголь и хлынувшие в кровь гормоны по всем закоулкам тела. Он ведет пальцем по экрану, отвечая, гладя ее очаровательную мордочку. Теперь они всегда звонят друг другу, назначая встречу, чтобы убедиться…

Прилетела? Вернулась!

Ее голос течет, мурлычет, зовет, рассказывает, как она скучала и как хочет видеть его, чтобы оборваться внезапно хищным хохотком веселящегося оборотня, ответить кому-то и тут же вернуться — снова манить, обволакивать, обещать… Кажется, она тоже пьяна. О, он обожает, когда она пьяна!

Кит не успевает договорить, а Хэнк уже швыряет наспех вывернутые из портмоне деньги на стойку, не считая, и вываливается на улицу, в теплую июльскую ночь — теплую, как ее свернувшееся после долгих ласк в клубочек тело, и тянет руку — такси!

В желтой машинке пахнет ванилью — наверное, кто-то вез выпечку домой? Его пальцы пахнут розами. Не хватает горечи цитрусов, чтобы этот запах стал ее запахом, но воображение Хэнка уже дорисовывает все, что нужно, извлекает из памяти все необходимые ноты.

В такси звучит музыка — ненавязчивая ритмичная электроника, в которую тут же вплетается ритм его сердца. Хэнк закрывает глаза, отдаваясь этому плавному покачиванию, не слыша нервных клаксонов и шума большого города.

Кит-ти…

Хэнк открывает глаза. Когда он уже успел купить цветы? Не помнит… все как в полусне. Но он не пьян, нет, не пьян… по крайней мере, не настолько, чтобы забыть, какие ее любимые.

Вверх по ступенькам: та-та-та — кеды печатают шаги, занести ладонь над дверной планкой и снова зажмуриться…

Хэнк открывает глаза. Ее — лисьи, медово-зеленые, сияют из полумрака с запрокинутого лица, лучащегося нежной улыбкой. Она обвивает его шею руками, приникая к его губам. Бубенчики на запястьях заливаются звоном.

— М-м-м, ты пил Мета-аксу, — мурчит она и отступает, принимая цветы и позволяя Хэнку увидеть, что они не одни. Низкие светильники кутают квартиру-студию в теплые сумерки, но две знакомые темные фигуры он видит отчетливо. Он им, конечно, как кость в горле… Но Кит вьет из своих мужчин веревки, а те и рады виться, после всего-то…

Парень смущается, но отступать поздно. Кто-то из них молча протягивает ему бокал. Музыка льется, словно он занес ее с собой из такси. Голова кружится. Кит не дает ему опомниться — и цветы, и тонкое черное платье улетают во тьму, сливаясь с ней.

Тьма выбеливает ее золотистую от загара кожу.

Тьма сгущает краски татуировки, прикрывшей длинный шрам на ее боку.

Тьма не может погасить блеска в ее русалочьих глазах.

Ведьма…

Хэнк судорожно сглатывает, пытаясь не смотреть. Боже… что она надумала?

— Боже, что ты надумала? — бормочет он, когда она снова обвивает его, как хмель, утягивая к большой кровати. Но ее губы — восхитительные, сладкие — слишком заняты, чтобы отвечать словами. Ее мужчины поднимаются следом, уже обнаженные. Возможно, они уже делали это… пока Кит не озарила новая идея.

— Сте-е-ерва… — выдыхает Лу ей в затылок, впиваясь губами в ее шейку. Том кусает ее за мочку, вынуждая оторваться от Хэнка и поцеловать его. Хэнку кажется, что его сердце сейчас просто разорвется на тысячу кусков от этого резонанса. Но… эти трое знают, что делают… ему остается только играть по предложенным правилам. Он и этому рад. Он и не думал…

Через минуту она уже стонет от десятков умелых прикосновений, стараясь тут же вернуть ласку каждому из них. Хэнк хмелеет все больше, теряя остатки рассудка, логики, стеснения.

Китти — хмель, Китти — яд.

Он не знал, он не думал, что это может быть так сладко, так возбуждающе. Он не чувствует ревности, он не чувствует соперничества. Любить ее так — словно играть в хорошо отлаженном оркестре свою скрипку. Без твоей партии все будет не тем, все зазвучит иначе.

Ее губы вспухают от поцелуев, они пахнут его телом, телами ее мужчин… это странно, это заводит. Ее кожа покрывается мурашками, она вздрагивает и извивается, и течет, и стонет так, что они все трое теряют головы. Возбуждение причиняет боль.

Они в ней. Все трое.

Хэнку кажется, что от этого сумасшедшего ритмического рисунка у него разорвется сердце. От хриплых стонов, от льющегося пота, от напряженных до боли мышц, от желания обладать ею, брать, проникать все глубже, отдавать, доставлять ей наслаждение. Отделить себя от остального становится почти невозможным. Кажется, он чувствует все, что чувствуют они — все вместе и каждый в отдельности. Словно вибрирует огромный оголенный нерв. Хэнку кажется, что у него больше нет кожи, что он сейчас срастется в нечто фантастическое и неразделимое с Кит. С Кит и ее любимыми.

— Люблю тебя, люблю тебя, люблю! — бормочет он в такт. Или не он?

Ее тело вибрирует все сильнее.

Ее тело впитывает их энергию.

Ее тело взрывается.

Хэнк взрывается следом.

Это даже не атомный взрыв — тот выжигает. Этот взрыв дарит невыразимое облегчение, словно избавление от неминуемой смерти.


Они лежат как попало, кто где упал, обессиленные, оглушенные, и пальчики Кит неторопливо кочуют от одного к другому, тихонько и благодарно лаская.


Тьма не может… Кит. Одна. Единственная.


Ки-цу-нэ. По слогу на каждого из ее мужчин. Три шажка по ступенькам в ад. Три шажка по ступенькам в рай.

И еще очень тяжко далась глава из "Берега мёртвых" с описанием внутренних качелей персонажа с пограничным расстройством личности - пирата Тьяго. Вывернуть его нутро, покопаться в причинах его поведения, сформированных детством, было и сложно, и энергозатратно. Написано давно, так что все, что нынче под РКНом, целомудренно прикрыто черными квадратиками.

Ушла. Даже не оглянулась. Стерва бессердечная! Каждый вдох отдавался пульсирующим жжением за грудиной — он словно хватанул залпом стакан крепкого рома*. Вот только кайфа не предвидится. Просто вздорная баба. Просто психанула и ушла. Почему же ему так больно?! Тьяго стиснул акулий зуб в кулаке и тот врезался в мясо на ладони по самый бейл**. Боль пронзила руку до плеча. Капли крови просочились между сжатыми пальцами и зачастили на вылизанный до блеска пол.

— Босс… — кто-то осторожно поскребся в дверь. — Там сеньорита… катер…

— Пусть, б**ть, забирает! — заорал он и швырнул в приоткрывшийся проем первое, что подвернулось под руку: — Съе**л на**й!

Увесистый шмат вулканического стекла врезался в косяк за секунду до того, как лохматая башка успела исчезнуть за дверью. Дрессированные, бл**и… на свое же счастье.

«Утонет ведь, дура, — отстраненно мелькнуло где-то на краю терзаемого болью сознания. — До первой хорошей болтанки. Или тупо заблудится. Это не на моторке между островами шнырять. Это, б**ть, океан!».

И что делать? Остановить? Приволочь за космы в каюту, запереть? Да она ему глаза выцарапает. Монтеро вспомнил жесткое, хищное выражение на ее морденке, с которым она на него налетела, и его передернуло. Когда Кора злилась — это было забавно. Даже когда перегибала палку, пуская в ход плеть или биту. В злости Блу ничего забавного не было. Она его ненавидела. И за что?! Он ей вообще-то жизнь спас! Был с ней нежным, таким, что пи**ец, он сам не подозревал, что может таким быть! Секс ей понравился — сама сказала!

Движок зарычал — катер отвалил от борта яхты. Тьяго с рыком смел со стола все, что на нем лежало. Пинком опрокинул стул, тут же подхватил его и швырнул в огромное, от пола до потолка, зеркало. Оно разлетелось на тысячи осколков, брызнуло, как праздничный фейерверк, с жалобным, мелодичным звоном, осыпав его колючим дождем.

«Семь лет теперь счастья не видать!» — ахнула бы его суеверная бабка, увидав такое. Ти плохо помнил ее — она осталась в Испании, когда они переехали в Америку после нового замужества матери, и вскоре умерла. Но это был единственный человек в его жизни, который его любил. Страшно набожная, она часто брала непоседливого малыша на службу в старинную церковь неподалеку от их дома. Ти смутно помнил печальные лица статуй, жесткие высокие скамьи. Забраться на такую было непросто — приходилось сначала навалиться на нее грудью и карабкаться, помогая себе ногами. Бабушка лишь наблюдала — он мужчина и должен уже сам справляться. Ему нравились латинские песнопения, в которых он не понимал ни слова, и сладкий дым, что щекотал в носу, а потом уплывал под высоченные своды и окрашивался там в лучах света, лившегося сквозь цветные витражи. Если он ерзал и слишком много болтал, бабушка, конечно, выговаривала ему, но независимо от этого всегда вознаграждала после мессы каким-нибудь лакомством. Больше всего маленький Тьяго любил польворонес — круглые, густо посыпанные пудрой печенюшки, завернутые в вощеную бумагу. С миндалем, кажется… слишком много времени прошло с тех пор. Бабушка звала его gatinho*** — она была галисийкой — и ласково гладила по кудрявой головенке. А еще она знала тысячи примет, поговорок и суеверий. Да, семь лет счастья не видать теперь ее котеночку. Как будто семь предыдущих его от счастья распирало, б**ть!

Тяжело дыша, Тьяго смотрел под ноги, где в тысяче кусочков зеркала отражалось его перекошенное от боли лицо. Капля крови упала с пораненной ладони и залила одно из них багровым. Вся твоя жизнь — боль и кровь. И одиночество. Он мотнул головой, как оглушенный своим же неудачным ударом лидийский бык****, отступая назад. Потом резко выдернул зуб из руки — кровь хлынула по пальцам горячим ручьем. Рывком открыл шкаф, выхватил первую попавшуюся майку, туго обмотал ладонь. На нем как на собаке заживает… плевать. Да, бабушка, похоже, любила его… А еще — Санчес. Так почему же он так с ним обошелся? Надо спросить. Да, именно это он сейчас сделает!

***

Санчес ушел. Отнял у Тьяго женщину, в которой тот так нуждался, и сам его бросил! Его тень, его разумное второе «Я»! Монтеро настолько привык, что тот всегда рядом, в любую секунду дня и ночи, способный утихомирить разошедшегося босса, зашить рассечение, развести трабблы с легионерами, присмотреть за командой, чтоб чего не накосячили, что не представлял себе жизни без этого немногословного человека вообще. Санчес ушел, а он, смертельно разобиженный, пока не понимал, что уход Блу по сравнению с этой потерей — так… неприятно, конечно, но не смертельно.

Юнга смел осколки, вытер кровь с пола, и Тьяго заперся в каюте. Скребущие в душе боль и обида срочно требовали заглушить их хоть чем-нибудь. Пущенная чужая кровушка обычно была неплохим средством… но не сегодня. Не хватало в завершение этого чудного денька сорваться на первого попавшегося козла отпущения и настроить против себя еще и команду, половина из которой — новички. Ти потянулся за полупустой бутылкой рома, взял ее за горлышко, встряхнул.

— Кажется, сегодня ром не спасет никого. Даже меня, — хмыкнул он и достал из бара раздобытую Санчесом на Сан-Хуане — чтоб Дакуванга сожрал его иудину печень! — заначку. Даже после Ямы Ти не стал нюхать, тупо залился алкоголем и завалился спать. Не хотел при Блу обнаркоживаться почему-то. Его и так перло — от нее, почище, чем от любой наркоты. Сучка змееглазая… И он, дурак такой, еще боялся ее разбить! Она вот не побоялась — разбила не только морду, но и что-то там внутри. Так и ноет где-то в солнечном сплетении… аж дышать тошно. А Санчес добил, паскуда.

Ти размотал пропитавшуюся кровью майку — кровотечение уже остановилось, края ранки склеились. Больно, только если пальцами шевелить. Он хмыкнул, захватил щепоть порошка, высыпал тонкой дорожкой на тыльную сторону ладони, бурую от засохшей крови, и резко вдохнул. Потер нос с аккуратной горбинкой ладонью, дожидаясь, пока легкое покалывание пройдет. Не хватало еще чихнуть и распылить драгоценный порошок по всей каюте. Хотя доза лошадиная, конечно… А меньшая его уже не возьмет. Привычка.

Раз, Миссисипи, два, Миссисипи… «Приход» пожаловал на десятой гребаной Миссисипи. Волна эйфории накрыла разом, без всякой подготовки. Б**ть, какой же кайф… как будто кончил, только напрягаться для этого в отличие от секса не надо. Ху*и он так расстраивается из-за всей этой херни? Пусть-ка поживут… без него. Еще кому хуже будет. Пф…

Он упал в кресло, раскинув руки. Пальцы разжались, расслабляясь. Волны удовольствия плавали по телу, накрывая как прибой. Пират знал, что это скоро закончится. Но пока так хорошо… Нюх обострился. От постели так тянуло русской стервой: ее потом, соками — всеми чертовыми феромонами, что он почувствовал возбуждение. И… досаду. Он никогда не ревновал Кору. Ну, так, чтоб всерьез. То есть, если б он у нее в койке какого мужика застукал — как минимум разбил бы тому е**ло. Или грохнул. А ее отодрал бы как следует в наказание. И всех дел. Но переживать по этому поводу, испытывать какие-то глубокие и сложные эмоции? Да с чего вдруг? У нее был этот бессловесный придурок с вечным кляпом во рту, и Тьяго было совершенно плевать, как она с ним развлекается. Лишь бы то время, что он хотел провести с ней, принадлежало только ему. А так… кайфуй, детка, это ж Конец Света! К хренам все это мещанство. Она и сама тащилась, когда они снимали и расписывали одну девку на двоих. Или когда он трахался с другой, а она их за этим делом ловила. Бесилась, типа, ревновала, но на самом деле ее это просто дико заводило. Она после такого пи**ец какие штуки с ним вытворяла! А вот думать о том, что Блу свалила от него к своему этому Майки почему-то было дико неприятно. И чем этот му**к лучше него? Посмотреть бы… что там вообще за хрен. Небось, такой же дрищ, как этот ее любимчик, пидорок с кольцом в носу… Вот еще одна заноза! Йен то, Йен се, Йена надо спасать! Тьфу, б*я! А о нем, о Ти, подумать не надо? Пожалеть? Он что, железный?! Да них*я подобного!

Тьяго не заметил, как эйфория сменилась возбуждением, вопреки ожиданиям, совсем не радостным. Он заметался по каюте, не зная, что сделать, чтобы успокоиться. Слишком долго он торчит на этом дерьме, дозы слишком большие… кокс больше не дарит столько кайфа, как вначале, когда он был еще подростком.

«Подумай», — прошелестел вдруг бестелесный, бесцветный голос у него в голове. Или не в голове? Но, кроме него, здесь никого нет. Даже зеркала больше нет — не поговоришь и с собственным отражением. Подумай. А, это же Санчес сказал. Ха… Че тут думать? Над чем? Никто не любит его, вот и вся разгадка. Даже собственная мать не любила. «Отношения не строят на лжи». А он и не лгал. Просто не сказал Блу всей правды, хотя та почуяла, поняла… Умная, зараза, от того еще более притягательная. Не чета Коре, не окончившей даже школу. Некогда ей было… в пятнадцать из дому смылась, потому что отчим, козлина драная, ей проходу не давал. Изнасиловал, когда той едва тринадцать стукнуло. И продолжал насиловать с омерзительной регулярностью два последующих года. Матери-выпивохе наплевать было… Наверное, это их и сроднило. Парочка моральных калек, понимавших закидоны друг друга. Кора-а-а… Любовью между ними и не пахло, им просто было хорошо вместе — выпить, потрахаться, пострелять зомбачков за городом. Не нужно было притворяться кем-то еще, кроме самих себя. Кора… дурочка, воображавшая, будто знает, как сделать больно. Крошка minino***** ростом ему едва до подбородка — вот кто лупит так, что отшибает дыхание. Не руками. Словами. Равнодушными взглядами. Ох, как же зацепило его тогда ее безразличие! Как больно ударило сегодня утром! Оп-оп, Ти, а вот и снова старикан Эдип пожаловал, ты ведь все сам понимаешь, да?

Зачем Блу его правда? Какая разница? Что это меняет? Строгий отчим или равнодушная мамаша — какая нах*й разница, их обоих давно уже нет, а из него, Тьяго, вышло то, что вышло. О, она была холоднее норвежской селедки, его дорогая мамочка! Только вообразите испанку, абсолютно бесстрастную и равнодушную к собственному ребенку! Она не сказала ему и пары ласковых слов за всю его жизнь! Нет, она его не била. Отчим — тем более. Он, правда, хороший был мужик, обеспечивал их всем. Но найти подхода к чужому ребенку, стать ему если не отцом, то хотя бы другом — не смог. Или не захотел. Откупался игрушками — их у малютки Ти было валом. А мамочкины наказания были так же холодны и полны трезвого расчета, как она сама. Оставить без ужина, например. Тьяго вряд ли отдавал себе в этом отчет, но именно врезавшиеся в подкорку воспоминания о бессонных ночах с пустым желудком и полным обиды сердцем заставляли его кормить от пуза свою команду — изумительный, в общем-то, сброд. Если надо наказать матроса — он его просто отму**хает. Больно, быстро, эффективно. Никакого этого вашего иезуитства! Только совсем уж конченые, по его мнению, мрази отправлялись на рей или в импровизированную тюрягу, которая так возмутила тогда малышку Блу.

«Ты должен вести себя хорошо, Сантьяго. Ты огорчаешь свою мать, Сантьяго», — о-о-о, это были самые сильные эмоции, что ему удавалось вызвать у нее в детстве! Но даже это было лучше, чем полное равнодушие. И Ти из шкуры вон лез, чтобы заставить родительницу обратить на себя внимание. А уж когда он научился доводить ее до слез своими выходками — его счастью не было предела. О, да… Ничего святого в нем не осталось от слова совсем. Он очень постарался, чтобы приставочка «Сан»****** навсегда испарилась из его имени.

Единственной формой близости между ним и матерью был формальный поцелуй в лоб на ночь, перед сном. Тьяго пооткусывал бы себе пальцы с досады, если б до него дошло, что в минуты сильного душевного волнения он выражает свою привязанность точно так же. Он поцеловал Блу в лоб, когда та прикончила Аллигатора. Молодец, моя девочка, получи наивысшую награду семейки Монтеро!

Уже в психушке, когда времени на то, чтобы подумать, у него появилось с избытком, Ти пытался анализировать причины материнского равнодушия. Тем более, что и доктора настырно копали в том же направлении. Не был ли он часом плодом изнасилования или инцеста? Это многое бы объяснило — и его дурной характер, и холодность дорогой madre*******. Своего настоящего отца он никогда не видел — мать сказала, что он умер, когда Ти не исполнилось и года. Кажется, она действительно была за ним замужем, хотя к тому моменту, как он стал полностью себя осознавать, они оба уже носили фамилию отчима. Несколько скупых фактов из биографии — вот и все, что у Тьяго было. Даже фотографий не сохранилось.

В сущности, и это ничего не меняло. Мать не любила его — и точка. И жирный Эдипов комплекс, как бы он ни фыркал, отрицая его наличие, у него был. Так почему же Блу должна была его полюбить? Может, потому, что он так старался быть с ней хорошим? По-настоящему хорошим? Плохо старался? Или этого недостаточно, чтобы заслужить любовь? За что вообще любят? Санчес вон уверен, что босс влюбился. Но Тьяго сам не знал, так ли это? Ему совершенно не с чем было сравнивать, он ведь тоже никого никогда не любил и не представлял, как это? Если все время так больно и муторно — то ну ее в пи**у, эту вашу любовь!!!

Наверное, все-таки проблема в нем… С ним что-то не так. Он какой-то дефективный. Ошибка природы, странный выверт, мутация. Психопат. Мать сразу почуяла в нем это, с первого взгляда, с первого прикосновения, и не смогла принять и полюбить чудовище. И никто не смог. Даже терпеливый Санчес.

Ти не заметил, как короткий, минут в пятнадцать, «приход» сменился апатией. А за ней придет депрессия — тяжкая, глухая, страшная. И сожрет его без остатка. И единственное спасение от всего этого — в новой дозе. Дебильный замкнутый круг, из которого нет выхода. Вот если б она вернулась…

На палубе брякнула надраенная до блеска рында. Обед. В дверь деликатно постучали.

— Поставь на пол! — гаркнул Тьяго. Есть не хотелось. Жить — тоже. Он сгреб с кровати подушку, пропитавшуюся запахом ее волос, и уткнулся в нее носом. Задрюченный порошком сосудик в нем лопнул, и по наволочке расплылось кровавое пятно, но Тьяго этого даже не заметил.

+107
146

0 комментариев, по

5 689 2 910
Мероприятия

Список действующих конкурсов, марафонов и игр, организованных пользователями Author.Today.

Хотите добавить сюда ещё одну ссылку? Напишите об этом администрации.

Наверх Вниз