Решил я тут собрать зоопарк… Из маленьких одноногих собачек
Автор: ЛехаА где они водятся, не знаю!!! Вот говорят что они повсюду, а у меня, похоже, избирательная слепота. Или там где я хожу их нет…
Поможите люди добрые!!!
А теперь серьезно.
Трепался я тут в личке о разном и вдруг осознал, что не могу сказать, когда давят на жалость, а когда нет. И захотелось разобраться. Ну, для себя.
Потому принимаются примеры давления на жалость.
Обещаю сказать спасибо, всем кто поделится. И особое спасибо тем, кто аргументирует.
Кому нелениво прочитать много букв может сказать мнение и по этим кусочкам.
Тогда, тринадцать лет назад, после ухода Эледы из кафельной камеры пыток, мистер Ховерс кивнул помощникам и сказал:
– Как обычно. Когда дозреет, позовите, – развернулся и ушел.
Дейв заранее скорчился на полу, предчувствуя продолжение экзекуции, но быть его не стали, наоборот, бросили полотенце вытереться, затем позволили встать и провели в тесную комнатку, где усадили в обычное офисное кресло перед большим голокубом. Рядом зачем-то стояло пластиковое ведро.
Спустя полчаса, когда фильм в голокубе поставили на паузу, Дэйв уже знал, для чего предназначалась емкость рядом.
– Удивительно изобретательные люди, – Нейт Ховерс стоял в дверях и, чуть усмехаясь, смотрел на пленника. – Всего-то старая бочка и ведро дизельного горючего… Кстати, этот вот, – он кивнул на закопченное, искаженное в крике лицо на стоп-кадре, – жил еще целых шесть часов. Впрочем, у настоящих мастеров жертва может прожить сутки. Сомневаешься? Понимаю. Я и сам иногда сомневаюсь, хотя своими глазами видел.
Он щелкнул пальцами, и телохранитель внес стул, на который мистер Ховерс уселся верхом, опираясь руками на спинку. Дейв еще сильнее вжался в кресло.
– Но ты не бойся, – Нейт доброжелательно смотрел на подростка, – мы же не варвары из-за Периметра.
Он взял пульт, нажал пару кнопок, и в голокубе запустился новый фильм. В круглое жерло электропечи подавалась по рольгангу толстенная стальная балка, раскаленная добела. На бортике лежал, стремительно испаряясь, кубик льда.
– Наше производство. Рабочие температуры – от двухсот до двух с половиной тысяч градусов. Точность подачи – до десятой миллиметра. Просто торжество техники, – добродушно усмехнулся мистер Ховерс и продолжил: – Моя дочь считает, что ты небесполезен. Считает, принесешь пользу. Говорит, ты отличный ученик и голова у тебя соображает. Так вот, Дэйви. У тебя есть три часа, чтобы доказать мне свою полезность. Ты понял? Это десять тысяч восемьсот секунд. За это время ты должен составить качественный бизнес-план на себя самого, а также расписать мне гарантии твоей добросовестной работы и меры, предотвращающие предательство моих интересов. Как мне надежно использовать тебя с максимальной выгодой. Если спустя три часа я вернусь, и ты не сумеешь меня убедить в своей нужности… – он кивнул на уже погасший голокуб.
С этими словами Нэйт Ховерс вышел, а вместе с ним вышли и телохранители, оставив у двери блокнот со стилом.
Дэйв сжался. Избитый, мокрый и жалкий, в офисном кресле рядом с омерзительно воняющим ведром блевотины. Блокнот да стило – вот все инструменты, при помощи которых ему предстояло бороться за жизнь. И десять тысяч восемьсот секунд. Тысяча восемьдесят раз по десять.
Только вот часов своему пленнику отец Эледы не оставил…
<…>
Тогда – тринадцать лет назад – его день закончился черной пропастью. Дэйв отдал свой лихорадочно составленный бизнес-план Нейту Ховерсу, а тот, небрежно пробежав глазами по написанному, сказал: «Пойдет. Сейчас оформим юридически». От облегчения мальчишка потерял сознание. Он успел! Справился! За три часа! И черная пропасть, у которой не было дна, приняла его в свою темноту. Он падал, падал и падал… А очнулся уже в стерильно белой палате. Совсем один. Никто не пришел его навестить. Ни в этот день, ни на следующий. Только медперсонал изредка заглядывал, да наведывалась санитарка с подносом безвкусной больничной еды.
Лишь спустя пять дней явился отец. Встал в дверях и сказал без жалости и участия:
– Ты подставил нас, Дэйв, – он смотрел на сына с презрением. – Всех подставил. За эти дни нас просто раскатали. Ты хоть думал, на чей интерес замахнулся? Твоих братьев уже перевели в другой мегаплекс с понижением в должностях. Сестре ты сломал едва начавшуюся карьеру в экономическом управлении. Твоей матери дали однозначно понять, что о повышениях она может забыть лет на пятьдесят. Меня с должности старшего советника перевели на должность старшего специалиста. Все кредиты теперь надо погасить досрочно. Это же Ховерсы, Дэйв. И Эледа – их наследница. Об этом ты думал, идиот?! Теперь Нэйт держит нас так, что не соскочить. И отныне он решает – позволять нам дышать раз через три или раз через раз. Нам полностью перекрыли кислород. Лет через пять откроют, но принадлежать самим себе мы не сможем уже никогда. Теперь всё, что мы будем делать, мы будем делать исключительно в интересах Ховерсов. Иначе они от нас не оставят ничего. Спасибо тебе. Когда отлежишься, поедешь в бизнес-интернат. Мы не желаем тебя больше видеть и знать.
У сына пересохло во рту, и он вжался в кровать, стискивая потными руками простыню.
Отец говорил ровно, спокойно. Лицо и глаза у него тоже оставались безразличными. А затем он ушел. Вот и всё.
Через неделю Дэйва с пластиковым пакетом, где лежал минимум вещей, отвезли в закрытый мужской бизнес-интернат. Так начался его новый персональный ад, который продолжался пять лет. Единственное, что за все эти годы было хорошего, так это то, что Дэйв больше ни разу не видел ни Эледу, ни мистера Ховерса, ни своего отца.
* * *
Жизнь в бизнес-интернате стала для Дэйва чредой непрестанного кошмара. Без друзей, без покровительства близких, брошенный, затравленный и раздавленный, он просто пытался не сойти с ума. Внутренний надлом, оставленный ему на память Нейтом Ховерсом, невозможно было скрыть. Его чувствовали все.
Преподаватели относились к студенту с плохо скрываемым пренебрежением: несмотря на отличные успехи в учебе, Дэйв вызывал антипатию одним своим видом – зажатый, испуганно вздрагивающий от малейшего резкого звука, неспособный выступать на публике, теряющий дар речи всякий раз, когда на него повышали голос.
Конечно же, Дэйв быстро стал объектом насмешек и издевательств со стороны одногруппников, которые чувствовали его постоянный страх, видели нерешительность и невозможность дать отпор.
Травить Ссыкливого Парсона было весело и забавно. Но Дэйв научился не обращать внимания на насмешки, а тычки, побои и злобные шутки переносил безропотно и молчаливо. В конце концов, это было далеко не самым страшным – куда страшнее была мысль, что мистер Ховерс сочтет старания Дэйва недостаточными и…
Когда совсем накрывало, Дэйв подумывал о самоубийстве. Но у него не было ничего, чтобы лишить себя жизни безболезненно. А резать вены или сброситься с верхнего этажа кампуса – на это у Дэйва не хватало духу. Впрочем, однажды он всё-таки решился покончить с собой. Сделал петлю из галстука, накинул на водопроводную трубу в туалете и спрыгнул с унитаза.
Разумеется, пластиковый водопровод лопнул, ледяная вода начала хлестать потоками, а Дэйв при падении вывихнул ногу и даже не смог убежать. Когда в туалет ворвались студенты, то над Дэйвом, лежащим в ледяной луже на кафельном полу, с галстуком-петлей на шее, ржали так, что он разрыдался.
А потом всё вдруг прекратилось.
Сперва, конечно, было непонятно – почему? Почему над ним больше не издеваются? Вообще не трогают! Даже преподаватели стали снисходительнее – скрывали пренебрежение. А для однокашников студент Парсон будто вовсе перестал существовать. Лишь спустя месяц Дэйв догадался. Мистер Ховерс.
Нейту, видимо, доложили о жалкой попытке самоубийства. И он пресек издевательства над своей собственностью. Не хотел терять ценного раба. Странно такое говорить, но Дэйв был за это благодарен. Действительно благодарен. Хоть кому-то оказалось не всё равно, что с ним происходит.
Оставшиеся два года он доучился почти спокойно. Тянул из себя жилы, боялся не оправдать надежды покровителя, боялся, что тот снимет с него свою защиту и всё опять станет, как прежде… Но этого не произошло. Дэйв старался! Очень старался и смог – сдал-таки все экзамены на высший балл. После чего второй раз в жизни свалился без сознания от нервного истощения. Прямо в экзаменационной аудитории.
Диплом ему привезли в больницу. Оплатил лечение, конечно же, Нейт Ховерс. И он же прислал курьера с очередным пластиковым пакетом, в котором лежали недорогой костюм, пара рубашек, галстук и ботинки. На первое время. Чтобы было в чем ходить на работу. О Дэйве снова заботились.
Он сидел в больничном туалете и плакал, уткнувшись носом в синтетическую ткань, которая еще пахла магазином: у него теперь есть своя одежда, а не эта интернатская форма! Он почти человек. Почти. Костюм оказался великоват, ботинки маловаты. Но надо было потерпеть всего месяц – до первой зарплаты.
Дэйва взяли работать помощником юриста в один из филиалов юридической конторы «Ховерс и партнеры». На самую низшую должность. Сотни мегабайт инструкций, решений, постановлений и актов. А в дополнение – анонимные издевки и пренебрежение коллег: смешки, сигаретные бычки в ящике стола, мерзкая харкотина в кофе...
Они смеялись, твари! Он же не смел поднять глаз, потому что они были людьми Нейта, а Дэйв очень хорошо усвоил, что интересам Нейта нельзя противостоять. Он по-прежнему видел в кошмарах отблески электропечи и слышал вопли сгорающего заживо человека.
Не раз по вечерам, сидя в своей крохотной съемной квартире, Дэйв задумчиво рассматривал лезвие кухонного ножа. Иногда ему казалось, что вот-вот почти хватит духу… Нет. Не хватило.
У его коллег было всё: молодость, положение, поддержка семей, дерзость, самоуверенность, друзья, женщины. А он, Дэйв, оставался убогим лузером, на которого смотрели, как на мусор. Это был какой-то медленно сужающийся круг…
Кошмар Джеллики Тарукай длился вот уже полтора года. Она давно забыла, каково это – жить, не вздрагивая от звука шагов, не обмирая от взгляда, брошенного вскользь, не просыпаясь от собственного крика, который сама же и душишь, зарываясь лицом во влажную от пота подушку.
Кошмар не прекращался. От него не было избавления. Застывший ужас поселился в животе, свернувшись ледяным комом. Джеллика просыпалась с ним и засыпала, ходила за покупками и прибирала дом, улыбалась окружающим и тайком плакала по ночам. А еще мечтала, ненавидела, ела, пила... Но страх всегда – всегда! – даже когда ее рвало от боли, оставался внутри.
Джеллика научилась различать разные виды кошмара. Как и разные виды унижения. Например, её спрашивали: «Мисс Тарукай, почему на моем столе пыль?» Спрашивали очень вежливо, не повышая голоса. Но вдоль по позвоночнику сразу же ползли ледяные мурашки. Ведь Джеллика отлично знала – никакой пыли на столе нет, она протирала его сегодня утром и даже днем, ведь за любую ничтожную небрежность ее накажут. Сильно накажут.
Поэтому вопрос про пыль был всего лишь придиркой. Упрекнуть горничную не за что – весь дом сияет. Он всегда сияет, ведь Джеллика убирает его, не покладая рук. Каждый день, с утра до вечера, прерываясь лишь на то, чтобы торопливо перекусить безвкусным сублиматом.
Но, если повод для наказания отсутствует, его всегда можно выдумать. В конце концов, почему нет? Джеллика же не сотрудница корпорации, у нее нет прав. Конечно, контрактом оговорены некоторые нюансы, но… жалобы рассматривает только агентство по найму. Причем только то агентство, которое оформляло контракт. А ее агентство закрылось через три месяца после подписания ею договора. И вместе с закрытием исчезла даже та мизерная защита, на которую могла рассчитывать бесправная мисс Тарукай.
А ведь Джеллика сама выбрала этот дом. Ей показали голографические проекции. Дом был прекрасен! Какая честь – работать в таком месте, да что там работать, честь – даже просто приблизиться к нему! Она в жизни не видела ничего роскошнее. И юной горничной повезло – она попала именно сюда, потому что главным пунктом помимо «исполнительности, чистоплотности и образованности» наниматель особо обозначил «эстетичный внешний вид».
Джеллика подошла по всем параметрам. Она прекрасно читала, писала и считала, с отличием окончила курсы хаус-менеджмента, умела готовить, сервировать, убирать и даже петь! А ее внешний вид был однозначно эстетичным, ведь Джеллика была очень хорошенькая, невысокая и тоненькая. Телосложение, как и азиатский разрез глаз, она унаследовала от матери-островитянки, а вот медную кожу, пухлые губы и вьющиеся волосы – от деда-африканца. Не красавица, конечно, но, как сказали в агентстве, «весьма пикантная».
Она так надеялась, что сможет пробиться в корпоративной зоне. Стать здесь человеком! А стала по сути рабыней. Одушевленным предметом, даже не домашним животным. К домашним животным здесь относились куда снисходительней, чем к Джеллике. Домашних животных не наказывали так часто. Зато Джеллику – сколько угодно. В основном безо всякого повода. И это было гораздо хуже, чем когда повод находился. В конце концов, за действительную провинность она получала одну-две хлесткие пощечины, иногда – пинок. Но если причины для побоев не находилось, ее начинали унижать.
Унижения всегда были разные, но в целом она делила их на три категории.
Первая – Безобидная. Когда унижали только словами. Это, конечно, мерзко, но, по крайней мере, вытерпишь с улыбкой – сможешь убраться с хозяйских глаз. Недалеко и ненадолго, но все-таки получишь передышку. Вот только каждый раз можно лишь гадать – отпустят быстро или продолжат измываться уже не только словесно.
Вторая – Противная. Когда придумывали что-то по-настоящему мерзкое и заставляли ее это делать. Так, например, «пыльный» стол горничная вылизывала языком, якобы «несвежую» рубашку ей однажды запихивали в рот, пока она не потеряла сознание от удушья, а за «пережаренный» стейк приказали съесть принесенный откуда-то кусок протухшего мяса. Съесть красиво. С фарфоровой тарелки. Вилкой и ножом. С приятной улыбкой. Ведь если она готовит всякое дерьмо, то и сама должна есть дерьмо безропотно. Впрочем, Джеллика тогда была глупой. Не смогла съесть, начала давиться и плакать.
И познакомилась с третьей категорией унижений. Самой Ужасной.
Ведь нет ничего страшнее, чем когда омерзительное унижение растягивается на часы, дни, а то и месяцы. И повторяется раз за разом в одно и то же время.
Да, воспитанием Джеллики Тарукай занимались очень ответственно. Ее отучили от брезгливости. И приучили терпеть боль. Джеллика умела всё. Умела не плакать и хранить спокойствие, когда внутри поселялась мелкая дрожь, а в груди холод, когда даже шаг сделать было невозможно – не слушались ноги. Но раздавалось мягкое, почти ласковое:
– Мисс Тарукай, подойдите.
Она всегда подходила.
В этом доме не терпели суеты. «Во всем. Необходим. Порядок», – так ей говорили, тыча лицом в нарочно пролитый хозяйской рукой кофе. «Хватит трястись. Это раздражает!»
Да, она помнила – прислуга должна быть вышколенной и понятливой.
Джеллика стала очень-очень понятливой. Правда, не сразу.
* * *
В первые недели, когда Джеллика Тарукай только поступила на работу в этот дом, она еще не была ни вышколенной, ни понятливой. Была самой обычной – глупой горничной, которую на ее великое счастье взяли работать с забытого всеми (кроме агентства по найму) острова в Чистую зону. Обучили и привезли на материк.
Боже, ведь тогда ей это действительно казалось счастьем! Она прошла такой строгий отбор… Разве ж можно было подумать, что материк – мечта всех и вся – станет для нее кошмаром? Она расхочет оставаться. Но останется. Навсегда. Потому что никто и никогда не покидал этот дом по истечении контракта. Никто и никогда. Из этого дома, с этой работы можно было уйти только одним способом – в черном пластиковом мешке.
До нее так уже «ушли» две девушки. Но Джеллика об этом узнала позже, когда сама попала в ловушку. Две девушки чуть постарше нее: двадцати и двадцати двух лет.
– Смотрите, мисс Тарукай. Это ваши коллеги-предшественницы. Вот эта – Синтия – была слишком ленива. А эта – Саманта – слишком плаксива. По большому счету они просто не дорожили своей работой. Не уважали работодателя. Хотите узнать, что с ними случилось?
Джеллика отчаянно мотала головой.
– Ты ведь будешь старательной? И уважительной?
В ответ она часто-часто кивала.
Будет, конечно, будет! Она сделает всё, чтобы не уехать отсюда в пластиковом черном мешке. Ни за что. Она сумеет вырваться.
Первая попытка вырваться на электрокаре стоила ей жестоких побоев и прижигания утюгом.
Вторая – удушения целлофановым пакетом.
Ну, а третья стала самой драматичной из всех. Джеллика срезала браслет-идентификатор, раздобыла себе одежду и даже сумела добраться до пропускного пункта. Увы, там ее задержали, установили личность по отпечаткам пальцев и вернули «на место постоянного проживания» – обратно в этот дом. Где ее ждало наказание.
Беглую горничную приковали за обе руки к батарее и не освобождали три дня. Ей не давали ни есть, ни пить, ни выйти в туалет, ни снять одежду… Она до сих пор не хотела даже вспоминать эти трое суток.
А четвертая попытка… четвёртой попытки не было. Джеллика, наконец, поняла, что корпорация – ее бывшая заветная мечта – слишком сложно устроена, чтобы ее обмануть.
Но Джеллика часто мечтала. Она очень любила мечтать. На кухне были ножи. Отличные остро отточенные ножи. И большие хозяйственные ножницы. И молоток для отбивки мяса…
Однажды Джеллика взяла этот молоток. И нож. Ей было всё равно, чем закончится дело. То есть она думала, что всё равно. А оказалось, нет.
Она ведь не знала тогда, что по дому везде натыканы камеры. Дура. Камеры по дому, маячок-браслет на ее руке и камера в пуговице униформы, позволяющая видеть, куда идет горничная, что делает, с кем говорит, как говорит и что говорит.
Кроме этого был и еще один сюрприз.
В итоге покушение закончилось, как ему и положено было – провалом.
А Джеллике до сих пор снилось по ночам наказание. Она просыпалась в поту. И знала: за ней наблюдают. Но ночью во сне – за эти слезы ее не наказывали. Другое дело день. Совсем другое.
Днем вышколенная прислуга должна быть деликатна и незаметна, почтительна и ненавязчива, услужлива, но не суетлива.
– У тебя же есть чувство собственного достоинства? – спрашивали ее.
Да, конечно, есть. Было. Когда-то. А сейчас осталась только видимость. Но этого достаточно. Главное – не показывать ужас, не смотреть затравленно, не плакать и… улыбаться. Обязательно улыбаться! Прислуга ведь должна быть обходительна и приветлива.
Поэтому Джеллика всегда ходила с гордо расправленными плечами и даже научилась не вздрагивать. Ведь в этом доме никогда не били без предупреждения.
– Мисс Тарукай, подойдите.
И она шла на подгибающихся ногах. Шла, продолжая мило улыбаться.
Собственно, били ее аккуратно. Ни разу ничего не сломали. Правильно, как она будет работать с переломанными пальцами или отбитыми почками?
Впрочем, Джеллика давно уже не особо боялась простых избиений. Медленная боль была для нее гораздо страшнее. От сигаретного ожога на плече не умрешь. Но иногда казалось, уж лучше сломать руку… По счастью, до таких пыток дело доходило редко. Раз-два в месяц. Не чаще. Унижать в этом доме любили больше, чем бить. Один только приказ для горничной не выказывать страх и хранить достоинство был той ещё издёвкой.
Но Джеллика научилась. И в присутствии, и в отсутствие своего нанимателя. Лучше не давать поводов для наказания. Или давать их как можно меньше.
Днем она оставалась одна и занималась всем тем, чем занимаются горничные в отсутствие хозяев: мыла, готовила, гладила, убирала. Но это было счастьем. Действительно счастьем. Ведь днем ее никто не унижал, не окликал, не говорил негромким хорошо поставленным голосом:
– Мисс Тарукай, подойдите.
День – это уединение. Что звучит довольно смешно применительно к дому, который утыкан камерами… Джеллика в любое время суток оставалась на виду. Она уже и забыла, каково это, когда за тобой не наблюдают каждую секунду.
Но, тем не менее, день мисс Тарукай был не так уж и плох, если подумать. Жаль только, заканчивался он всегда одинаково: парализующий страх стискивал сердце, внутренности начинали мелко дрожать, дыхание перехватывало, вдоль по позвоночнику полз холод, а ноги подкашивались.
И всё это от одного-единственного звука. Короткого, почти неслышного. Этого звука Джеллика с ужасом начинала ждать сразу после пробуждения. От него она утрачивала волю. От него хотела спрятаться, захлебываясь криком.
Один короткий миг.
Доля секунды.
Шелест ключ-карты в замке.
Самое страшное одиночество – это когда не с кем разделить даже тот мизер свободного времени, который у тебя есть. Когда тебе сорок три, твой ребенок вырос и живет далеко, твой муж уже десять с лишним лет, как умер, а ты возвращаешься с работы в маленькую комнатку производственного общежития, где тебя никто не ждет. И жалеешь, жалеешь, что вернулась. Просто потому, что на работе есть хоть какие-то люди. А дома – лишь четыре стены, скудная, давно не менявшаяся меблировка и… тишина. Тишина, которую нечем заполнить, кроме как бормотанием старенького телевизора.
Когда-то давно у Памелы Додсон была семья. Долго – целых десять лет. Самых трудных и счастливых лет в ее жизни.
Она вышла замуж сразу после окончания швейного колледжа. Дэвиду было двадцать, ей – восемнадцать. По семейному распределению их направили работать на соседние предприятия, дали комнату в общежитии. Общежитие располагалось примерно посередине между заводом и швейной фабрикой – чуть ли не час пешком и туда, и туда, зато стоило совсем недорого. В итоге денег хватало не только на еду, но даже на мелкие приобретения – телевизор, подержанную мебель, а изредка – на романтические вечера с дешевым синтетическим вином и свечами.
Вполне закономерным итогом этих вечеров стала беременность, которую Пэм на зависть многим отходила легко – без токсикозов и осложнений. Это позволило ей спокойно работать до самых родов, да еще и не тратиться на визиты к доктору. Они с мужем здорово экономили, накопили денег на трехмесячный неоплачиваемый послеродовый отпуск и кое-какие вещи для ребенка. Боялись, как бы не родился с патологиями – их медицинская страховка была настолько скудной, что не позволяла уйти на больничный даже с простудой.
К счастью, Рекс появился на свет крепким и спокойным – ел, спал, почти не плакал. Потом, конечно, Пэм пришлось снова выйти на работу и подгадать очередность смен с Дэвидом так, чтобы кто-то из них двоих постоянно был с ребенком. Работали двенадцать часов через двенадцать. Спали от силы часа четыре в сутки, почти не виделись. Дэвид вымотался, похудел, стал как щепка. Кое-как продержались до трехлетия сына, а там уже отдали его в детскую группу при производстве. Это тоже обходилось недешево, но все равно стало легче. Зато теперь у них троих были семейные вечера! Такое счастливое время... Самое счастливое в ее жизни.
Увы, накануне десятилетия сына Дэвид заболел. В медпункте им объяснили, что случай не страховой, и Пэм сразу влезла в кредит, который едва ли могла выплатить. Доктора, осмотры, лекарства – ничего не помогло. Дэвид сгорел от рака легких за несколько месяцев, а жена осталась одна с десятилетним сыном, долгом банку в несколько сотен кредов и работой швеи-мотористки на фабрике спецодежды. Работой, которая едва-едва позволяла покрывать счета. В ужасе Памела осознала, что им с Рексом грозит голод…
Пэм взяла дополнительные часы на подработку. Это было непросто – всегда находился кто-то, нуждающийся в деньгах, но начальник смены пошел ей навстречу. Четырнадцать-пятнадцать часов на работе ежедневно, двенадцать – швеей, потом – клинером «пока все не уберешь». Памела понимала: долго не продержится, но все же надеялась: вдруг?.. Урывала время, ходила на курсы повышения квалификации, почти не спала и не ела, стала похожа на высохшее дерево, плакала от отчаяния над приходящими счетами.
Конечно, можно было отдать Рекса в интернат, отказавшись от сына и всех прав на него. Многие так и поступали. Да что там, почти все. Тем более что за передачу детей на воспитание корпорации та платила, и платила немало. Хватило бы покрыть почти весь долг. Однако Памела запретила себе о таком даже думать. Продать собственного ребенка. Нет, никогда.
Впрочем, судьбу не обманешь. Всё закончилось через несколько месяцев. Рекс не пришел из школы. А когда мать примчалась туда после работы, социальный педагог сообщила ей, что «ребенок изъят на попечение корпорации по причине неблагоприятной финансовой обстановки в семье». Им даже не дали проститься! Конечно, Пэм сообщили контактную информацию, в конце концов, сына ведь у нее не украли, о нём решили позаботиться...
Остаток ночи Пэм прорыдала – интернат, куда распределили Рекса, находился в десяти часах езды на монорельсе. Памела работала пятнадцать часов ежедневно. Она в своем-то общежитии не каждую ночь ночевала. В итоге у неё не было даже призрачного шанса увидеть сына. Съездить к нему, повидаться и вернуться – истратить сутки. Сутки! Когда от смены до смены – всего несколько часов. И километровые счета, которые следовало погасить до начисления пени.
Мать и сын не виделись два года. Раз в пару месяцев Пэм кое-как наскребала денег на короткие сеансы голосвязи – это всё, что они могли себе позволить.
Но через два года лишений и отказа себе буквально во всём Памела погасила кредит за лечение мужа и невероятными ухищрениями смогла накопить денег на дорогу, на сутки отпуска и даже на несколько упаковок печенья.
Получив пропуск на выход из своего района и разрешение на проезд на монорельсе, она поехала – измотанная, истосковавшаяся, испуганная женщина, никогда прежде не покидавшая не то что своего сектора – своего рабочего квартала. Пэм едва не заблудилась на вокзале, потом так боялась проехать нужную остановку, что вышла раньше и долго плутала в поисках интерната. А когда нашла, никак не решалась войти – там всё было так строго! Охрана, КПП, высокий забор. И после в комнате для свиданий она ждала сына, до смерти боясь, что её прогонят или скажут, что Рекса нет, что он на занятиях, что не сможет к ней выйти.
Страхи оказались напрасными. Сын появился уже через четверть часа. Такой чужой и непривычный в мешковатой интернатской форме. Похудевший, вытянувшийся, угловатый… Он оказался всего на голову ниже матери. Она плакала, пихала ему в руки печенье, одновременно пытаясь обнять. Памеле казалось, будто ей от сердца отрывают куски и заталкивают в горло – боль в груди была адская, а воздух застревал в гортани. Пэм до сих пор с невероятной тоской вспоминала встречу, во время которой она потратила на слезы и объятия больше времени, чем на разговоры.
Потом всё более или менее вошло в колею, у Памелы появился смысл жизни. Полгода она копила деньги, чтобы взять сутки (иногда даже двое!) отпуска и уехать к сыну. Это были очень счастливые дни…