Коварский Лев Зеликович. Год рождения 1923.

Автор: krukover

Довелось в Наарии (Израиль) встретить  интереснейшего человека, сохранившего в 92 года мальчишескую бодрость  тела и отличное мышление. Увы, знакомство оказалось недолгим… рак, в  середине апреля похоронили.

 

В  77 лет этот человек научился ездить на мотороллере, в 80 – освоил  компьютер, 43 года увлекается йогой и велосипедом, на котором проехал  вокруг Азовского моря, вдоль сухопутных границ Украины, от Мурманска до  Ялты, от Донецка через Урал до Челябинска, от Донецка через Кавказские  горы до Сухуми… Всего более 150000 километров. 

До  войны и после поднялся на 11 вершин Кавказа, в их числе восточный  Эльбрус (5521 метр над уровнем моря), преодолел четыре зачетных горных  перевала. Взошел на Карпатскую Говерлу (2061 м.), Крымский Чатырдаг  (1527 м.). В годы войны прошел (ногами!) Украину, Румынию, Болгарию,  Югославию, Венгрию, Австрию до предгорий Альп.

Награжден  двумя орденами, шестнадцатью медалями, уже раритетными значками «Юный  альпинист», «Готов к труду и обороне», «Ворошиловский всадник».

Был  Членом ассоциации йоги СССР, Действительный членом Географического  общества СССР, инструктором велотуризма. Кандидат  экономических наук,  доцент. 

Из-за плохого поведения был принят в  комсомол не в школе, как все, а только в Киевском военном училище связи -  сперва в комсомол, а позже в кандидаты в члены ВКПБ; получил звание  «младший сержант» и был вовлечен в систему, которая называлась «смерш» -  «смерть шпионам!».

Несколько временных отрывков из его книги с согласия жены покойного.

  

Коварский Лев Зеликович. Год рождения 1923. Образование высшее экономическое. Гражданин государства Израиль.  

 

Родился  я в июле 1923 г. в пасмурной и дождливой Белоруссии. У отца был  туберкулез легких  в открытой форме. Эта болезнь унесла его родителей в  течение первых трех лет его жизни. Врачи посоветовали ему вернуться на  его родину, в Крым. Через полтора месяца после моего появления на свет я  совершил первую в моей жизни дальнюю поездку.

    До 1930 года мы жили в Феодосии в небольшом  одноэтажном домике. А  рядом стоял огромный, как мне тогда казалось, четырехэтажный дом. Я не  мог забросить на его крышу камень даже из рогатки. Мне представлялось,  что это самое высокое сооружение в мире (кроме океанских пароходов и  маяков). 

  Через десять лет я приехал в город  моего детства из Харькова, где в то время высились два гиганта: Дом  проектов (14 этажей) и Дом государственной промышленности (12 этажей).  Четырех- и пятиэтажные дома здесь не были редкостью. Наша семья  некоторое время жила в «Гиганте» – доме-общежитии для пяти тысяч  студентов. И теперь здесь, в Феодосии, то, что раньше казалось мне  невероятно огромным, явилось мелким и незначительным, и я легко забросил  рукой камень на крышу феодосийского «гиганта». Если бы я не побывал  второй раз в Феодосии, то в последующие годы тот дом оставался бы в моей  памяти большим, и я, рассказывая о нем, непроизвольно, непреднамеренно  искажал бы действительность, т.е. творил искреннюю ложь. Не все, что мы  вспоминаем, может быть проверено и откорректировано, и, следовательно,  правдивость наших воспоминаний не абсолютна. Ни один мемуарист, какие бы  клятвы верности правде не давал, искренних, “честных” искажений ему не  избежать. Так стоит ли после такого вывода вспоминать? Стоит, хотя бы  потому, что хочется. Кроме этого, вспоминать просто полезно. Прошлое, в  определенном смысле, фундамент, на котором создается будущее, и, вместе с  тем, вектор, направленный в будущее. Вспоминаемые  мною события, люди,  размышления могут быть для других поучительны, полезны и автору приятны.

    В памяти не все сохраняется, особенно то, что находится на прямых,  однообразных и безмятежных отрезках жизненного пути. Однако, резкие  повороты, ускорения  чаще запоминаются надолго или навсегда. Здесь, как и  везде, природа поступает мудро, экономно.  К числу моих самых ранних  воспоминаний можно отнести “кражу”, совершенную мною в картинной галерее  Айвазовского. Нет, я не вынес незаметно картину “Волны”  (на полстены)  вместе с рамой. Мое внимание привлекла красивая, блестящая, как золото  (о том, что золото красиво, я уже знал), ручка печной дверцы. Я ее  вывинтил и засунул в карман, радуясь новой игрушке. Когда дома я положил  ее на стол, мои родители посмотрели на нее не моими глазами. Сначала  спросили, где я взял ее. Затем потребовали, чтобы я немедленно отнес ее и  “положил на место”. Добровольно это сделать я не мог: мне жалко было с  ней расставаться и стыдно перед теми, кому я должен был, протянув руку,  отдать то, что мне не принадлежало. Папа повел меня возвращать  “награбленное”. Я понял, что брать чужое без разрешения нехорошо и  пообещал родителям, что такое никогда не повторится. 

Однако…   Несколько позже  -  в 1929 г. - мой брат Яша (ему “стукнуло” 9 лет) и  его друг (немного старше) подрядились сделать книжные полки в  книгохранилище городской библиотеки. Почему поручили мальчику такую  работу  - я тогда не знал и сейчас  не могу догадаться. Мы “сшивали”  короткие доски и получались доски длинные для книжных полок.  В комнате  было много книг, расставленных на стеллажах. Мои товарищи иногда давали  мне в каждую руку по молотку, и я старательно создавал иллюзию  производственной горячки, колотил ими по доске. А в это время Яша и Коля  просматривали полки, выбирали книги, привлекавшие их внимание, и  складывали за окна во двор.Закончив работу, мы, опустив бесстыжие глаза и  услышав “до свидания”,“спасибо»,  также вежливо отвечали женщине, не  подозревавшей в нас обыкновенных мелких воришек. Выйдя на улицу, мы  через ворота входили во двор, засовывали под рубашки нашу добычу и шли  домой. Мы были уверены в том, что никто не замечал необычную полноту  наших фигур и неуклюжесть походок. Приобретенные таким образом книги мы  складывали в одной из комнат небольшого домика без окон и дверей,  стоявшего в углу нашего двора  

   Я также  совершал книжные рейды. В те несколько минут, что были предоставлены  мне, я старался просмотреть как можно больше книг и, раскрывая очередную  обложку, слышал удары сердца, частота которых говорила о том, что меня  могут разоблачить и схватить за руку, как вора.  Найдя книгу с  интересными картинками и доступную моему пониманию, я, также как и мои  «учителя», клал её за окном во дворе и после этого с нетерпением ждал  окончания рабочего дня, чтобы потом, в пустом доме, без посторонних, еще  раз внимательно её рассмотреть и оценить.

    Самое раннее впечатление, сохранившееся в моей памяти, - это высокое  каменное кольцо колодца (всё в том же феодосийском дворике). Я  становлюсь на цыпочки, ложусь грудью на камень, смотрю  вниз и вижу в  далёкой воде темные  силуэты плеч и головы. Догадываюсь, что это мои  плечи и голова. Бросаю палочку, заранее подобранную, и жду, когда она  шлепнется в воду, а мой двойник смешно зашевелится, хотя я в это время  неподвижно внимателен. Тогда мне было четыре года. Можно ли утверждать,  что у меня  -89-летнего человека - отличная память? Нет. В течение  многих лет я ту картинку неоднократно вспоминал.

    Летний день. Тепло. Голубое небо. Я стою на невысоком крылечке, беру  обеими руками пух, высыпанный мамой из подушек в большую корзину,  поднимаю высоко над головой руки и разнимаю пальцы. Ветерок, подхватив   белые пушинки, уносит их  вверх и, покружив на высоте,  укладывает на  зеленную травку. Здесь их уже много, а я выпускаю на волю все новые и  новые стайки перышек. Мне  радостно и весело. Что было дальше – не  сохранилось в моей памяти. Со слов моей мамы знаю, что, выйдя из  комнаты, где она стирала белье, и, увидев, что происходит, нашлепала мои  руки до розового цвета, и я долго после этого плакал – сначала от боли,  и продолжал плакать от обиды: за что? Ведь, я ничего плохого не желал.  Я, очевидно, оптимист: радость запомнил, а боль забыл.

    На пляже мужчина сыплет из пригоршни тонкой струйкой  песок на  муравья, и он скрывается под небольшим холмиком. Через некоторое время  на его поверхности появляются головка и лапки насекомого. На него снова  льется струя песка, и он снова оказывается погребенным, вроде бы,  навсегда. Однако нет. На вершине надгробия зашевелились песчинки, и на  поверхность выползает это маленькое, упорное в  борьбе за свою жизнь  существо. Люди! Учитесь! 

 

Мой  папа работает электромонтером на табачной фабрике. Старший брат – в  школе, младший – в люльке. Я – рабочий по дому. Мама дает мне в одну  руку мягкую плетеную корзинку,  в  другую руку вкладывает бумажку, в  которую завернуты монетки, и говорит:  “попросишь у дяди Левы на все  деньги  (это значит без сдачи) костей на борщ и мяса на котлеты». В  мясной лавочке  кроме дяди Левы никого нет. Я здороваюсь с ним. Он,  видно, рад моему приходу и что-то смешное говорит. Я улыбаюсь и  протягиваю рукукуда-то вверх, выше стойки, за которой слышен его голос.  Над стойкой показывается раскрытая ладонь, и из моих разжатых пальцев в  нее вываливается бумажный сверток, а я произношу мамины слова. Рука  со  свёртком исчезает. Затем раздается несколько глухих твердых ударов,  шуршит бумага, и на прилавок шлепается сверток:  неси! Я становлюсь на  цыпочки, обеими руками стаскиваю его, укладываю в корзинку и выхожу на  залитую солнечным светом улицу. Моей покупке мама рада:  “вот будут борщ  и котлеты!” Чувствую, что в этом есть и моя немаленькая заслуга. Мне  кажется, что я, а не дядя Лева, обеспечил мясной набор и вкусный обед. О  себе думаю, что я человек нужный и приятный другим. Так зарождается  самоуважение, гордость и сознание собственного достоинства.

 

    Мне нравилось ее смуглое лицо, вставленное в воротики из блестящих  черных прямых волос, закрывавших уши и спускающихся до плеч. Мне  нравился их запах, запах лица, кофточки, надетой поверх брючек. В нем  смешался тонкий аромат каких-то кремов, духов со вкусом молочных ирисок.  Я старался, как только можно было, приблизиться к ней, стать рядом,  если мы собирались на прогулку, или сесть за один стол, когда кушали,  занимались рукоделием или рисованием. В то время(27-й или 28-й годы)  детских садиков, наверно, еще не было. Я посещал группу частной  воспитательницы. Программа обучения была широкая. С нами разговаривали  по-французски, выводили на природу и указывали пальцем на стебельки и  цветочки, на   бабочек и птичек. Во дворе, усадив нас за столики,  вручали по листку чистой бумаги и набор цветных карандашей -  учили  рисовать. Однажды каждый ребенок получил лист с картинкой и ножницы.  На  моем листке были нарисованы две высокие тонкие женщины в длинных  платьях под шляпами с широкими полями (потом, повзрослев, я догадался,  что этот листок когда-то составлял часть целого – журнала мо). Надо было  отделить от фигур, раскрашенных цветными красками, все ненужное белое  (их одежда, конечно, относилась к нужному). Старательно пройдясь  ножницами по их контуру, я спросил у смуглянки, которая, как всегда,  была окутана благоуханием, приятно кружившим мою голову, что делать  дальше. Она посоветовала вырезать у них глаза. Они были такие маленькие,  что вырезать, никак не получалось. Тогда я проколол их ножницами, и  глаза совсем исчезли. Посмотрев на всю картинку и пробежав взволнованным  взглядом от шляпок до кончиков туфель и обратно к безобразным дырам  вместо глаз, я понял, что картинка испорчена, и заплакал. И,  вдруг,услыхал (видеть не мог – слезы мешали) тихий радостный смех моей  соседки. Недавно я прочитал, что любовь – это слизывание меда с шипов  роз. В тот день меда еще не было, но боль от вонзившихся в меня шипов я  ощутил.

В далеком невыдуманном детстве я  подобрал с земли и принес домой бумажку, похожую, как я уже понимал, на  бумажные деньги. Цифры я мог читать, но не числа. На ней были 5, 0 и 0.  Мама спросила, откуда это у меня. Я ответил, что нашел на улице. Она  взяла ее несколько поспешней, чем я ожидал, зная темп ее движений и  действий, и положила под белье на полке шкафа. Вскоре меня постигла еще  одна находка. В недалеком от нашего дома скверике, заросшем тощими и  грязными кустами, возле длинной  обшарпанной скамейки я увидел надувной  шарик необычной формы, плоско растянувшийся в пыли. Потому, что он был  грязный, я не принялся его надувать, а принес домой, ожидая, что мама  его помоет и надует. Ожидание оказалось неверным, а реакция мамы  совершено невероятной. С выражением бытовой брезгливости,  сосредоточенным на этом предмете, она стряхнула его с моей руки на  подставленный совок для мусора и, держа его далеко вперед от себя, вышла  из комнаты. Прошло не очень многодней, и я уже знал:  то был совсем не  надувной шарик: мой старший брат объяснил мне (на уровне уличной  грамотности) специфику его употребления. Черт возьми! Прошло много  десятков лет, и как только я увижу настоящий надувной шарик,  непроизвольно вспоминаю тот “шарик”. Неразрывна связь времен!

    Феодосия – портовый город, что накладывало своеобразные оттенки на  жизнь в нем и на его обитателей. Море, баркасы, запах высушенной морской  травы, свежей и гнилой рыбы, смолы и горячего песка; флаги дыма над  кораблями, бескозырки с ленточками, скрип снастей, крики чаек – все это  занимало значительное место в нашем мышлении, воображении и,  естественно, в наших играх и разговорах.

    Одной из любимых игр была такая. Топчан – три доски на четырех ножках,  между досками два    широких просвета – это корабль дальнего плавания.   На топчане табуретка – это капитанский мостик. На табуретке бутылка и  стакан. Яша – капитан корабля - наливает из бутылки в стакан воду.  Сладкую, конечно, потому, что простой воды много не выпить, и после  каждого или нескольких глотков отдает какую-то команду. Младший брат   Боря – матрос. Я пока никто. После многих команд и соответствующих им  манёвров, которые старательно и со знанием дела выполняются матросом,  наш корабль отплывает в дальнее плавание, и только на необитаемые  острова в жарких странах. После многих дней и забавных приключений,  заимствованных Яшей из книг, мы прибываем на заброшенный далеко от  морских путей остров, запасаемся пресной водой, провиантом, ловим птиц и  животных. Самым популярным существом была обезьяна. Её или покупали у  дикарей, если они были миролюбивые, или ловили. К мачте привязывали  коробку с яблоком внутри и  выбрасывали её далеко на берег. В стенке  коробки узкое отверстие. Глупая обезьяна засовывает в это отверстие  руку, хватает яблоко и руку обратно вытащить не может. Теперь животное  наше. А случалось так, что обезьяна сама появлялась на нашем корабле.  Она вплавь (вопреки ее природе) добиралась до якорного каната и затем с  присущей ей ловкостью вскарабкивалась на палубу (топчан). Обезьяна – это  я. Конечно, мне не нравилось когда, купив меня у туземцев и обвязав  бельевой веревкой, волокли на корабль. Я как умное животное предпочитал  по своей доброй воле появляться на корабле. В таком случае капитан  изображал на своем лице радостное удивление, переходящее в восторг, а  матрос с детской неуклюжестью подражал ему, и получалось галдежное  ликование всей команды. По такому поводу «выпивали» из одной чарки все  по очереди. После “выпивки” капитан командовал, матрос выполнял его  команды, а я – ничему не обученная обезьяна – ложился спать. А утром…  просыпался человеком. Так я хотел. Яша в те годы уже знал, что человек  произошел от обезьяны. Однако он не соглашался с таким мгновенным  превращением. Учение Дарвина о происхождении человека мне не было  известно, и долгий эволюционный путь к человеку я не признавал. После  короткого спора я, всё-таки, быстро “превратившись” в человека, уже  отказывался бегать по реям, ползать по вантам и повисать на них вниз  головой, зацепившись воображаемым хвостом. Мне, тогда несмышленому, было  невдомек, что кто родился обезьяной, человеком не станет, обезьяной и  умрёт. В этом я убеждался не один раз.

   Яша  дружил с его сверстником и одноклассником Колей. Они вместе курили,  много читали и с увлечением говорили о прочитанном. Колин отец был  заготовителем звериных шкур, а, может быть, спекулянтом. Однажды вечером  я пришел к ним. На полу высилась куча шкур волчьих, лисьих и еще  каких-то неизвестных мне зверей. Коля угостил меня огромным яблоком,  объяснив, что оно привезено из далекого города Алма-Аты. Мы копошились в  этом мягком, пушистом ворохе, наряжались в различных зверей. Когда я  собирался уходить, в дверь кто-то постучал. Коля приоткрыл ее настолько,  насколько позволяла цепочка. С той стороны стоял их сосед – древний  старик, и, шамкая беззубым ртом, спросил, есть ли у них хлеб: он не  успел днем купить, а магазины уже закрыты. Коля ответил: есть. Прикрыл  дверь, достал из кухонного шкафчика полбуханки хлеба, отрезал от нее  горбушку и, вытащив из ширинки свой член, обтер им ее со всех сторон и  просунул через дверную щель старику. Когда дверь закрылась, сказал:   “пусть ест”. От Коли я узнал, что мы “жиды поганые”. А о том, что мы  ещё и  “пархатые”,мне сообщили позже и в другом месте. В то время я уже  понимал, что это нехорошие и обидные слова. Но  когда я услыхал их в  исполнении нашего товарища, мне показалось неестественным, что он это  сделал без смущения, не устыдившись, а с удовольствием и с гордостью  человека, убежденного в своем превосходстве над “жидами”.

    Через много лет, в 1939 г., я увидел его на феодосийском пляже. Он  стоял на песке, стройный, загорелый, красивый  блондин с голубыми  глазами, направленными в раскрытую книгу. Студент какого-то  ленинградского института. Какова его дальнейшая жизнь – не знаю, но  умрет он (или уже умер) обезьяной, не превратившись в человека, ни  эволюционным, ни революционным путем.

    У  моего двоюродного дяди (тоже Левы) была приемная дочь Шура. В то время  мне было лет 5 -6, а ей лет на 10-12 больше. Жили они на окраине  Феодосии в маленькой комнатке одноэтажного домика с крошечным окошком. Я  любил приходить к нашим родственникам. Жена дяди угощала меня какими-то  сладкими кушаньями. Если я заигрывался у них до обеда, то Шура  (любительница поспать) укладывалась на узкий топчан, покрытый старым  толстым колючим суконным  одеялом, и манила меня к себе указательным  пальчиком правой руки. Я ждал этого сигнала, и с волнением и замиранием  чего-то радостного в груди, влезал с ее помощью на одеяло и ложился на   левый бочек рядом с ней,  подкладывал левую руку под щечку, а она,  обняв меня, прижимала спиной к своей груди и животу. И я засыпал в тепле  и  блаженстве, невыразимом никакими словами. Этот домик притягивал меня  не только и не столько сладкими яствами, сколько сладостными чувствами.

    В этом же доме и, примерно, в тоже время я испытал совсем другое  чувство – жгучий стыд. Меня, как и каждого нормального человека, оно не  однажды охватывало. Многое улетучилось из моей памяти, но то было таким  сильным и глубоким, что оставило неизгладимый след в моем сознании и  породило в какой-то степени установку на мое поведение в будущем. Хозяин  дома был татарин с бритой головой. Однажды жена послала его за водой.  Когда он вернулся и поставил два полных ведра на глиняный пол сеней,  вытер рукавом  лоб, затылок и глубоко вздохнул, мне захотелось его  каким-то образом приободрить и поощрить, и я сказал: “ну, что, принес,  кочколобый?  Это слово (я его не раз слыхал на улице} ассоциировалось  почему-то с бритой головой – и только. Я знал, что так называют татар,  но тогда понятия не имел о том, что это было оскорбительное слово, как  жид,  хохол или кацап, и я произнес его в противоположном смысле. Сейчас  не помню, что говорили Шура (она была русская) и жена хозяина дома –  они произносили какие-то слова тихо, немного и недолго. Я не помню не  потому, что прошло много лет, а главным образом потому, что меня  ошеломили не слова, а их смысл. А смысл был такой:  я плохой, скверный  мальчик. К такой характеристике я не привык, обо мне никто никогда до  того момента так не говорил. Да как я мог запомнить те слова, если я  горел незаметным для окружающих синим пламенем, ничего не видел, кроме  пальцев моих ног, выглядывавших из носков сандаликов. Я хотел  “провалиться сквозь пол”, не зная, что это выражение давно и многим  людям известно. Тогда я раскрыл для себя еще одну истину: кроме чувства  стыда, есть еще русские, татары и что они чем-то неодинаковые.          

    Прошли годы, и Шура вышла замуж за сапожника, армянина (какой чудесный  был интернационализм), и его звали Лева. Он вырезал мне большой  обоюдоострый с фигурной ручкой меч. Чтобы по дороге домой его не  отобрали мальчишки,   я засунул его в левую штанину длинных брюк, где он  вытянулся от щиколотки до пояса. Я считал, что в случае нападения   выхвачу его правой рукой. Меч мешал мне идти, и я немного прихрамывал.  Встречные прохожие сочувственно смотрели на мою “болезненную” походку и,  наверно, думали:  “какой маленький, и уже инвалид”. И я немного жалел  себя. Лева нравился мне по многим статьям. И потому, что его имя было,  как и мое, что роднило меня с симпатичным мне человеком, и потому, что  он был мускулистый и красивый (в моем представлении) и потому, что я  чувствовал его искреннее расположение ко мне. Но он нравился бы мне еще  больше, если бы… Шура не была его женой, с которой он ходил под  руку.Утверждают, что ревность чувство социальное, Какая может быть  “социальность’’ у ребенка!? Через много лет я снова встретился с Шурой и  Левой. У них уже росла дочка-дошкольница, а я в то время был крепко и  на многие годы влюблен в мою соученицу. И тогда Лева мнепонравился  безусловно.

   Дядя Лева – двоюродный брат моего  отца -  по моим тогдашним и теперешним понятиям был красивый мужчина:  черные кучерявые волосы с редкими серебристыми ниточками, карими  печальными и добрыми глазами (доброта также красит человек), небольшой  немного приподнятый нос, открытые маленькие ноздри над густыми черными  усами. Это был, как я потом понял, увидев портрет Дениса Давыдова, Денис  Давыдов в еврейском исполнении. Он много курил и кашлял; у него была  чахотка и жена пьяница. Иногда он, поругавшись с ней,  уходил ненадолго к  нам, и тогда для меня наступали радостные дни. Кроме какой-то котомки,  ящика, испачканного красками, в который были заброшены кисти и другой  мелкий малярный инвентарь, он приносил с собой старенькую гармонь.  Вечером после работы дядя Лева садился на табурет, клал на левую ногу  правую, на нее - свой музыкальный инструмент. Чаще всего он пел:  “разлука, ты разлука, чужая сторона, никто нас не разлучит – лишь мать  сыра земля”. Из всего его примитивного и небогатого репертуара  сильное  впечатление производили на меня мелодии и аккорды. Они звучали тихо и  печально (теперь я скажу - в миноре/, а я возле него замирал на своей  маленькой скамеечке и мысленно просил никогда не останавливаться.  Наигравшись, т.е. излив тоску своей души и жизни, дядя Лева медленно  сдавливал широко растянутую гармонь, отчего она становилась узенькой, и  все завершалось безнадежным дуетом-вздохом: хрипом легких, истерзанных  кашлем, и шипением дырявых мехов. Этот печальный, больной,  угнетаемый  пьяницей-истеричкой  человек, становился волшебником, когда начинал  играть. Не тот сказочный волшебник, который мог сделать все, что угодно,  или уничтожить все, что угодно. Это был волшебник, создающий  только  прекрасные звуки. Тогда я не мог себе представить, что и я когда-нибудь  буду играть на каком-нибудь музыкальном инструменте

    Мы переехали в Харьков, и пришло время мне повзрослеть. Я уже много  читал и на “книжной” почве подружил с мальчиком  Колей, который был  старше меня на четыре года. Он жил без отца с мамой в темной сырой  комнатке одноэтажной развалюхи.  Мы часто встречались, обсуждали  книги,  беседовали о жизни. Иногда наши беседы перемещались на крышу  трехэтажного студенческого общежития. Однажды мы поехали на лыжах за  город, и у меня начали мерзнуть руки так, что я не мог держать лыжные  палки. Коля снегом оттирал мои окоченевшие  пальцы, делал это неумело, и  они, мокрые, на холодном ветре стали мерзнуть еще больше. Тогда он   расстегнул свой короткий пиджачок (пальто у него не было)  и рубаху,  поместил кисти моих мокрых рук в свои подмышки, и с открытой грудью  держал их там до тех пор, пока они не отогрелись. Яшин Коля –  Федорченко, а мой Коля – Федоренко. Фамилии почти одинаковые, а  какие  они разные. Федоренко не вернулся с войны.    

     Моя первая (оставшаяся в моей памяти) острота бала неудачна. В 1930   г. папа уехал в Харьков.   Уже ощущался в стране  финансово-продовольственный голод. Чтобы ослабить его проявление в нашей  семье, мама пустила на тот самый топчан-корабль квартиранта – мастера  по ремонту пишущих машинок. Я любил наблюдать, как он, склонившись над  ее металлическими внутренностями, что-то привинчивал, отвинчивал,  прижимал и совершал действия, назначение которых мне были совершенно  непонятны. Однажды, когда он засунул вглубь механизма отвертку и,  расшатывая в стороны, давил на нее, она с чего-то соскочила и куда-то  (куда, очевидно, он и не направлял ее)  провалилась. Он выругался: “вот  черт! не клеится!” Я, семилетний ребенок, тихо, робко с надеждой вызвать  у него улыбку, предложил: “а вы поплюйте, и тогда склеится”. Его ответ  на это доброе пожелание был для меня совершенно неожиданный: “я тебе так  склею, что  своих (кого он имел в виду?) не узнаешь”. Я сполз со стула и  с обидой в душе удалился. Однако желание вызывать у людей смех или  улыбку не было убито. Оно есть и сейчас.

 

Харьков,  1933 год. Наша семья - отец, мать, два брата и я -живёт (скажу лучше:  помещается) в одной комнате студенческого семейного общежития. Это  двухэтажное здание, в почтовом адресе именуемое «Желтый флигель»” (в  дореволюционной России так называли дома умалишенных). На первом этаже  длинный коридор. В его боковых стенах по семь дверей. За каждой смеются,  плачут, ссорятся, молчат  не больше шести и не меньше двух жильцов.  Возле некоторых дверей стоит табуретка с примусом, то жужжащим во всю  мощь своей горелки, то еле тлеющем. В начале коридора уборная на три  "посадочных “ места. Она же источник питьевой воды и умывальник. Дверь  каждой кабинки закрывается изнутри большим гвоздем-крючком.То, что  происходит за дверью, не только слышно, но и можно увидеть, если не  отводить глаза. Уборная одна на два этажа и, как следует, на всех  жильцов. За исключением глубокой ночи, когда этот “санитарный” узел  замещают ведра, тазики, ночные горшки и их суррогаты из консервных банок  различного калибра, она булькает, урчит, клокочет и вообще непристойно  звучит.

   Тот же Харьков, тот же год. Новый  многоэтажный дом на улице Совнаркомовской, заселенный членами  украинского Правительства и их  семьями. Я, приглашенный моим  соучеником, стою в одной из пяти комнат большой квартиры. В ней живут  пять человек. Его сестричка на трехколесном велосипеде переезжает из  одной комнаты в другую  по блестящему паркету широкого коридора. Меня –  голодного – угощают. В моей руке тонкий высокий стакан, наполненный  почти доверху вкусным молоком, в другой руке – белый хрустящий сухарик. Я  стою возле высокой двуспальной кровати и в смущении поджимаю то одну,  то другую босую грязную ногу, угрожая белоснежному покрывалу. Мать  мальчика деликатно (тогда  я не знал этого слова) и осторожно, чтобы я  не заметил ее действия и не смутился еще больше, отодвигает меня к  середине комнаты – большой, чистой и светлой. Прошли дни, и место за  партой, на которое садился мальчик, приходя в класс, уже никто не  занимал. Мы, дети, слышали, что родителей его “забрали”. А он, сестричка  и бабушка, недолго пожив в какой-то получердачной комнатке, исчезли;  для нас – его соучеников – навсегда…

 

В  середине июня 1941 года меня зачислили рабочим геолого-разведывательной  экспедиции геологического факультета Харьковского государственного  университета. К месту работы – Донбасс – она должна была выехать 3-го  июля. А 22-го июня война…

   Летом 1945 г. Наш  танково-самоходный полк вернулся из Австрии в Румынию. Я жил в комнате,  окно которой было обращено в сторону невысокого деревянного забора. За  ним шелестел ресторан под открытым небом. В течение многих вечеров я  слушал плохонькую певичку, сопровождаемую таким же плохоньким  оркестриком. Слушал сначала с безразличным раздражением, а потом и с  удовольствием. И с тех пор я люблю румынские песенные и танцевальные  мелодии.

Когда в 1969 г. я смотрел на каменное  лицо Родины-Матери Сталинградского мемориала, мне показалось оно  знакомым, особенно дыра ее раскрытого рта, из которого несся крик  гневного призыва. Тогда я пытался вспомнить, где я раньше видел это или  такое лицо. Не мог вспомнить. И только через несколько лет, давно забыв  об этих попытках памяти, вдруг вспомнил: я этот портрет видел во сне, в  первые месяцы после войны. С неба падала женщина, как прыгают с вышки в  воду – “солдатиком”, ногами вниз. На ней было обширное платье, но  развевалось не оно, а длинные густые распущенные темные волосы.  Они  тянулись за ней вверх, как парашют-стабилизатор противотанковой гранаты.  Рот ее был открыт так же, как у той неподвижной каменной фигуры на  Мамаевом кургане, а из него вместо человеческого голоса вырывался вой  авиационных бомб, несущейся на меня, распластавшегося всем телом с  прижатой щекой к колючим комьям земли. Где она – женщина-бомба – упала, я  не видел, только услыхал сильный взрыв, и в страхе проснулся. После  нескольких мгновений облегчено вздохнул, сообразив,что это был сон, а  войны нет. Мир на земле. 

   И еще один сон.  Высоко в глубине синего неба летят белые журавли. Я вижу их так близко и  четко, что могу коснуться рукой, и различаю глаза, перья. Они плавно  взмахивают крыльями и в такт с ними, изгибаясь, колеблются длинные  тонкие шеи. Вдруг крылья первой птицы остановились, замерли, вытянулась  вперед и окаменела шея. Затем она опустилась вниз под углом 45 градусов к  горизонту, а тело задралось кверху, составив с шеей прямую линию. И это  уже не птица, а пикирующий бомбардировщик “Юнкерс”, несущийся к цели.  За ним – второй, третий… и снова вой бомб и сирен, раздирающий душу.

 

Фото прислал Анатолій Дутчак с сообщением:  

В  нашей компании Лев Зеликович был «достопримечательностью». Это фото  сделано в 1979 году, республиканские учебные сборы руководителей сложных  велопоходов, т/б «Лалвар», г.Степанаван Армянской ССР. Выход группы  участников велопохода 4-ой категории сложности, руководитель группы  Довбенчук М.М. (крайний слева). Коварский Л.З. - третий справа.

+49
464

0 комментариев, по

5 256 1 042 1 325
Наверх Вниз