Чем я не Яхина? (готов отдать все заработанные авуары той, которая научит)
Автор: Макс АкиньшинСмотрю на свое написанное. С самой первой буквы. Начал десять лет назад, да так и не закончил до сих пор. Время, дела, заботы, духоспасительная бояра, жены, дети - все эти обстоятельства оттягивают финал. Да и не интересно - не печатают, не читают. Будто невидимка. Или пигмей, которому рост не позволяет допрыгнуть до гениталий издательств. Тридцать два захода на бреющем - все мимо. Ни шестьсот тысяч экземпляров, ни похвалы академиков, ни любви молоденьких поэтесс с крепкой троечкой. НИЧЕГО!
"Безграмотно, неинтересно, не в серии, нет в планах. Больше не пиши нам, сетевое шимпанзе. Отлезь, гнида"
Как говорит дедушка Мосулло: писатель, который не может - это как ветры лишайного ишака старого шайтана бобо Насрулло - вроде бы чуешь запах, но вида у них нет.
А ведь пишу старательно. Похохатывая гиеной в нощи. При желтом свете сорокасвечовой лампочки. Нет отдачи. На курсы не берут, писатели унижают, издательства не видят. Что делать (с)
— Отдадимся природе, пани Анна? — предложил флейтист полкового оркестра Леонард Штычка и завозился со штрипками кальсон. — Жизнь коротка и завтра может быть уже поздно.
Зима билась в слепые окна, налетая грудью на гравированные морозом желтоватые стекла. Что-то тоскливо выло там, снаружи, безнадежно и тягуче. Что-то неопределенное и темное. То, что стонало от безысходного желания сломать тонкую преграду и влиться, втечь в дом, погасив ненавистное тепло холодом. Гремевшая кастрюлями пани Смиловиц, показала печеное личико из крохотной кухни.
— Вы пьяны, пан Штычка, — возмутилась она. — вам лежать надобно. Хотите, я позову доктора Смелу?
— Не надо мне вашего Смелу, пани Анна. У меня в душе — пепел, — обреченно заявил музыкант. — Мне покой нужен. И женщина.
— Ейзу Кристе, пан Штычка. Все совсем ополоумели от этих революций и войн. Добром это не закончится! Не закончится! — запричитала экономка и скрылась к ворчавшей, исходящей паром, грохувке.
— Прошлому дню на рынке опять двух евреев зарубили. Пана Каца и мясника с улицы. — крикнула она оттуда, помешивая в кастрюле.
— А какая нынче власть в городе? — Леонард отмерил себе полстакана зубровки и осмотрел знакомую комнату. Со стены на него таращилась кукушка давно умерших часов, ставших то ли в полпервого дня, то ли ночи. Он возился с ними первые два дня, передвигая гирьки, заглядывая в таинственные шипастые внутренности, а потом плюнул на это занятие, здраво рассудив, что в мире, где все мерялось дрожащими неверными восходами и быстрыми закатами, время давно потеряло смысл.
— Сегодня, никого. Позавчера были зеленые. Говорят, Петлюра подходит.
— А он уже был?
— Три недели назад, до вашего возвращения. Расстрелял десятника Вуху. Помните, толстый такой был? А так ничего, почти не грабили. Только голове набили морду. А уж из пушек как стреляли! Как стреляли из пушек, пан Штычка! Господь наслал на нас язву за наши прегрешения.
Полковой флейтист вздохнул и припомнил свой список ненависти, в котором пан Вуху, толстый десятник с Закрочима, занимал почетную третью строчку.
— Упокой его Господи. — пробормотал он и выпил. Вуху вынырнул из снежной мути за окном и, прижавшись к стеклу, принялся корчить страшные рожи.
«Я тебе все припомню, Штычка», — бормотала метель. — «Всеее! Пошто барабан украл? Украл барабан, Штычка? Признавайся! Украл и пропил. Выменял на картофелевку в Бродах».
«А на что он в полку нужен был?»- защищался музыкант — «Так. Бесполезность. И таскать его на себе было неудобно. Гудит на ветру, да и вся польза. Барабанщик Менжинский от тифа умер. Почернел весь и умер. А я выменял, мне чужого не нужно, у меня флейта есть, и полпуда гороха принес».
Горох пан Штычка украл в Яворове, успев набрать в сидор, перед тем как туда нагрянули немцы. Те не церемонились с разбегающимися кто—куда полковыми. Революция! Все трещало и лопалось. Крестили друг друга шашками наотмашь, с хрипом со скрежетом зубовным. Даешь! Лавой, бегом, сладко сводит мышцы, и удар отдает в руку. Нна! Безумие. Треск. Стук копыт. Стон снарядов над снегом. Хлопки, взрывы. Каша из грязи и разорванных душ. Все было.
— Пшепрашам, пан Леонард, но гроху вашего осталось на пару дней. Еды совсем нет, — прервала его размышления пани Смиловиц, вытирая руки полотенцем. — Вы бы подумали, что дальше делать. А то, я смотрю, все глупостями маетесь. От тоски то этой заболеть не долго. Вот, на прошлой неделе, при красных, два хлопа также затосковали. И что? Закопали в четверг. Одного, правда, мужички убили. Что он у них штоф бимбера вкрал, а второй вроде как от Антонова огня преставился. А вы возьмитесь за ум, пан Штычка, к хорошему это не приведет.
Она стала на пороге, заслонив слабый снежный свет. Лицо ее светлоглазое и простое выражало материнское сочувствие, каковое любая женщина несет с собой как крест. И выглядела экономка сквозь поднятый недопитый стакан зубровки темным силуэтом, от которого расходилось желтоватое сияние. Декабрьские тени мелькали вокруг, силясь бороться с зубровкой и с этим блеском. Но свет побеждал.
С этого начал десять лет назад. И не дописал...