Этот длинный и странный воскресный день

Автор: Мерлин Маркелл

С утра я планировал посетить две выставки наших современников и написать обзоры. Одна — поп-арт, другая — реализм. Мне снова удалось бы натянуть сову на глобус, сравнив несравнимое: маленькая интеллектуальная игра, в которой я всегда обыгрываю самого себя.

Но, на первую выставку я не попал. Заплутав в большом здании, вышел к православной ярмарке, в меру шумной и полной целой гаммы запахов: ладан, мёд и воск, травяные сборы, даже солёные грибы... Монастыри со всей страны привезли свои товары, от икон и книг до совсем мирских. Особенно удивил меня стенд с обычной бижутерией, да одинокий «православный тренер по борьбе». Что ж, каждому своё. Но, в то время, как за одним прилавком меня просили пожертвовать «просто так», за другим мне подарили две здоровые, классные восковые свечи.

Побродив по ярмарке, я понял, что настроя на поп-арт у меня уже совершенно нет, да и усталость такими темпами скоро начнёт брать верх. Я отправился на выставку Кустановича и первое, что увидел, переступив через порог — бабочки.

Знаете, этих «бабочек» у Кустановича — несколько десятков полотен. А то, что поставлено на поток, на конвейер, как мне всегда думалось, теряет душу. Но какой толк в этих рассуждениях, если первой мыслью, ворвавшейся в мой ум, было неоформленное: «Ух ты! Лёгкость! Воздух!» Я вновь стал зрителем с незамутненным взглядом, и с радостью осознал этот момент — хотя уже через минуту стоял у полотна и привычно разглядывал технику («Ага, это он сделал мастихином, а здесь взял краски вот так...»)

Я видел снимки этих картин в интернете и ранее, и в фотографиях не было чего-то особенного. Но тот объём и владение цветом, к которым я прикоснулся вживую, подивили меня. Я смотрел на городские виды, на корабли и дивился — как, через какую линзу надо было взглянуть на мир, чтобы запечатлеть его вот так? В галерее было довольно много народу; и если это попса — я рад, что нынче попса вот такая, я надеюсь, что именно она будет описана в учебниках, в разделе история искусства XXI века. (Самому больше всего запомнились «апостолы» — суровые старцы с тяжелыми взглядами, на которых, что ничуть не странно, смотрело меньше всего народа.)

Через час я сидел на скамье в «святой Марии» и слушал пастора. Столько энтузиазма, столько искренней доброты было в словах этого человека, что они тронули меня — не лютеранина и даже не христианина. Он говорил о кресте, и его символике, напоминал, что даже Христос чувствовал себя однажды оставленным и задавал свой вопрос, глядя в небо... И я отбросил привычную критику всей библейской истории и обратился к ней как к древней, ужасной — и оттого красивой легенде о Боге, так любящем сотворённых им людей, что отдал ради них на заклание единственного парня, понимавшего сущность этого Бога глубже всех остальных, проповедовавшего любовь Бога, но встретившего жестокость Бога (и она интерпретируется уже два тысячелетия как высшая Любовь). Мне неважно было, историческая личность этот человек или выдуманная, пророк он или простой человек, желавший через добрую сказку приобщить варварский люд к чему-то доброму и светлому — в тот миг мне важен был только образ, и он ответил на часть вопросов, давно терзавших меня.

***

Штефан Шмидт играл на органе. Невытравимый критик в моем мозгу размышлял о технике исполнения, о том, что один органист стоит целого оркестра; вспоминал, как впервые услышал орган (то была Хироки Иноуэ) — всё это не мешало ему наслаждаться звуком. Через полчаса критик устал размышлять над гармонией уже привычного Баха; музыка с ним заговорила, как никогда раньше. Я замер, боясь спугнуть это чувство. Музыка рассказывала мне историю без единого слова. В этой истории не существовало героев и даже сюжета, но это не мешало ей быть историей.

Я попытался вызвать картину перед внутренним взором, нагоняя церемониально торжественных ангелов с трубами пред ворота Рая, но видел только тяжёлые, серые облака, быстро и низко бегущие над болотно зелёным лугом. Воздух был свеж, а ветер нёс меня — то к леску, то к деревне, где все попрятались по домам, и только во дворе брехала собака. Почему — собака...

Высунулась в окно дородная стряпуха, руки в муке по локоть (вот и первый герой) — отчитала мальчишку, сам не знаю, за что, отчитала как-то по-доброму, хоть и строго. И грянул гром, и пролился дождь, а свет подглядывал в прорезавшееся в тучах оконце. А ветер нёс меня дальше, уже в город с узкими улочками, я летел — то над крышами, то мимо окон, где мелькали бедные, сирые горожане в холодных домах, — жил ли в одном из таких тот, кто написал эту музыку?

И вдруг я понял, что та дисгармония, что мучила меня последние месяцы, исчезла. Её больше нет. Музыка ответила на остатки моих вопросов, что совсем внутренних, о собственном прошлом, что абстрактных — о искусстве, о месте его в жизни человечества и моей личной, и напротив — о моём месте в искусстве, о гениях и ремесленниках, о душе и бездушии, о моём взаимоотношении с Богом (Вселенной, Духом, Кармой, да хоть как его называй — хоть светским законом о порядке и справедливости), и о том, для чего я вообще.

Кто-то неподалёку, расчувстовавшись, заплакал. А я... В моей груди раньше зияла огромная, чёрная дыра с рваными краями, которую не могла заполнить ни земная любовь, ни желание снискать славы, ни окружение себя достатоком. Я посмотрел вниз — дыры больше не было. Была грудь обычного человека, в сердце которого плескалась кровь, будто бы оно было не сплошной скульптурой из мышц, но полым сосудом. На дне лежали камни старого горя и несбывшихся надежд, безуспешные попытки кого-то простить, а себя — побороть. Я легко подхватил эти камни и швырнул прочь. Они понеслись вниз по склону. Я подобрал другие камни, бросил и их — те увлекла быстрая река. С каждым движением в полной неподвижности мне становилось всё легче и легче. Спустя стольких лет блуждания по кругу, сколько их было — десять? двадцать лет пустого философского поиска? — вдруг нежданный покой.

А когда органист спустился вниз, к алтарю, публика поднялась на ноги и встретила его такими овациями, каких я ещё не слыхивал. Удивительно: та часть, что наиболее тронула и поразила меня и остальных, была импровизация самого Шмидта. Я оглянулся — зал был полон людей. Больше пожилых женщин, конечно, но всё ж были здесь слушатели разных возрастов и, судя по виду, классов и достатка. Ту же разнородность я видел и в галерее; а значит... что это значит? Что искусство не потеряно? Что всегда найдутся те, кто плачет под орган или дивится тому, какую иллюзию глубины дарит цвет на картине.

Много ещё было хорошего и интересного в этот день — и впервые попробованный вересковый чай, и стояние в огромной очереди за «лучшими плюшками города», и неожиданно приятный поворот в предсказуемом сериале, который смотрели вдвоём, и даже кот, этот малополезный до сих пор прожора, за час поймал при мне трёх жуков, налетевших в окно по весне...

Ближе к ночи я зашёл на сайт. Мне написали бестолковый, оскорбительный (но, вероятно, остроумный по мнению написавшего) комментарий. Мне стало очень грустно. Я пролистал блоголенту, полную гее-споров, и мне, даже как лгбт-защитнику, стало уже двойне грустно, причём от обеих сторон. Одно меня порадовало — впервые я смотрел на текстовый бой, и не кипел от его абсурдности, от осуждения тех, кто не разбирается в теме, тех, кто навязывает, тех, кто гневлив, кто желает кары инакомыслящим. Я просто хотел «перейти на другую сторону улицы». Не для того, чтобы белое пальто не запачкалось, а чтобы стать как можно неприметнее в сером.

Я ведь пришёл с улицы, из «народа», которого клянут за всеядность и неразборчивость, за приязнь к массовой псевдо-культуре, и пришёл в место, где собрались «люди искусства». Тогда почему мне кажется, что я шёл по светлой улице, а провалился в канализационный люк, а не наоборот, вылез бы из него на свет? 


P.S. Допишу отзывы, кому должен, и сделаю себе что-то вроде творческого отпуска.

+57
478

0 комментариев, по

539 606 338
Наверх Вниз