Рай гомо сапиенса

Автор: Наталья Волгина

Наутро лампы включились в обычное время. Тот же медбрат, что будил меня на прогулку, потряс за плечо; я отмахнулся. Он настаивал; я взбесился, вскочил, выругался… надо было видеть, как он ожег меня взглядом – мой цепной пес… Но - сдержался и вышел, легонько клацнув замком. Полдня я клевал носом; безропотно, безучастно перенес процедуры. Забежал Гроссе, спросил: ну, как п-пагуляли?

«Я на солнце хочу», - насупившись, сказал я. Он пощупал мое запястье, между делом, прислушиваясь к току крови под указательным пальцем, проговорил:

«Ничем не могу п-памочь. есть п-предписание, свод п-правил для п-пациентов».

Бережно сложил мою руку на свое колено, накрыл длиннопалой, в заметных хрящах, клешней.

«П-прагулки дают выздоравливающим. Или тем, кто хочет выздороветь. Вы хотите

«А свет? Почему шторы на окне?? почему одиночка? почему…»

Доктор переждал, подал стакан воды.

«Если бы вы п-пакаялись, можно было бы и в стационар, и в общую палату, режим достаточно гибок, уверяю вас, - уговаривал он, словно ребенка, - если бы вы захотели – и нам было бы хорошо, и вам славно. П-пять лет п-прайдут…»

«Анна… она в стационаре?»

«Какая Анна? Ах, Анна… вот видите, не хотите вы лечиться. На что вам Анна, забудьте, думайте о себе, - говорил доктор. – Так будет лучше и для вас, и для нее. Что вы можете дать женщине? Оберсваль не примет вас. Изгои, вечные странники, неужто Агасферова доля – ваш удел? неужели это все, чего вы заслуживаете? За вашими окнами рай, а вы бунтуете».

«Рай, - устало сказал я, - какая чушь. Рай гомо сапиенса – это место, где можно от пуза пожрать, всласть перепихнуться с вечно юными отроками, бездельничать и не бояться червя».

Он смотрел светло и отстраненно, с усмешкой на искривленных тиком губах.

«Ну, а по-вашему, что такое рай?»

Я не ответил.

Он журчал, стрекотал, соблазняя, суля, запугивая, - и все посматривал на часы; гибкая правая бровь танцевала, рот дергался… Тоска охватила меня, я плыл по течению: зажмуриться, опустить руки, запрокинуть лицо. До хруста в теменных костях упереться затылком в решетчатую спинку кровати. Анна… Помнишь ли ты меня?

Когда он вышел, я подошел к окну и – как часто делал в последнее время - припал к прорезиненному полотну. Улица вибрировала. Чудился гул машин, шелестели шаги – я путал уличный перезвон с тонким шумом в барабанных перепонках: в последнее время донимала слабая – отдаленные раскаты – головная боль, предметы двоились.

Пять лет. Одна тысяча восемьсот двадцать пять нескончаемых дней.

Живя при электричестве, я начал путать даты. Точно знал одно: за окном стояла весна. Я угадывал ее ночью: по запаху, по нежной волглости снега, - он таял и под калошами уминался в сырую кашицу, - по шороху мороси, по хрустальным следам непрозрачных в ночном холодке сосулек. Днем же до головокружения напрягая слух, ловил шлепающий звук, с которым капель долбила снаружи. 1825 дней. Пять весен. Эта – первая.

Ночью я уходил. Крался к дверям – двери повиновались, расстегивался сам собою замок, я тихо стелился по коридору мимо скэпповых мертвых ног – воришка, псих, решившийся на побег из дурдома, - сворачивал в лифтовую (кроме лестниц, Анна, снились мне падающие лифты), въезжал в анфиладу ослепительных арок…просыпался, глядел в потолок, на иероглифы, неподвижные тени… им следовало бы запретить видеть пациентам сны.

После таких ночей я поднимался разбитый. Все валилось из рук, я придирался к хранящим траурную немоту медбратьям, донимал Гроссе. Тот отмечал мою раздражительность, - не хватает сексуальной разрядки, - в хаос бумаг, мешанину карандашных заметок подбрасывал цветные открытки, где в скотских позах, разинув рты, совокуплялись размалеванные по кромку волос мальчишки. Сначала я забавлялся: пририсовывал хлопцам усишки и трусики, - потом соскучился, перестал распечатывать конверты; признаться, я предпочел бы одну непристойную фотографию Евы… Забросил компьютер, карандаш, бумаги пылились; на мой вопрос: как там на улице? – Гроссе уклончиво отвечал:

 «Зачем вам знать? лечитесь, выздоравливайте, вам ничего не нужно знать. Вы – к-куколка в коконе, забудьте п-прошлое, вы уже забываете, верно?» - в его сорочьих прыгающих глазах не было покоя, бровь дергалась – если бы не эта неверная гуттаперчевая бровь, не вечный тик в подглазнице…

«Забываете, верно?»

Покоя нет, а хочется. Хочется забыть, прости, Анна, я устал без света, без людей в конуре с прослойкой из войлока – подопытная мартышка с отравленными глазами, - я устал, Анна, я стою , а время движется сквозь меня – проходят дни и годы, оставляют влажный след, фотографическую пленку того, что называют воспоминанием… Пять лет - в тартары! 

Я распят на кресте одиночества.

Порой казалось – там, за резиновым бельмом окна, мир вымер. Или же – расчерченный на клетки, запертый в квадраты больничных палат, он мается вместе со мной. В миллионное разноголосье я вношу свой вздох. В месиве извилин – нет мыслей. Безмыслие. Бессмыслие. Жизнь бессмысленна – безмыслена. Бумагу в сторону – я нем, как при рождении. Искалеченный – залеченный - уста разбиты параличом.

+60
236

0 комментариев, по

10K 2 683
Наверх Вниз