Ну что ж... Можно уже и к субботнему перманентному от Марики Вайд
Автор: П. ПашкевичКак всегда, труды последних дней.
Сначала Танька даже не поверила своим глазам: до того неуместным показалось ей жуткое «колесо» в мирной портовой таверне! И все-таки, судя по всему, это было именно оно: сходство бледно-рыжего пятна на стене с найденной Брид «монетой» было отчетливым и несомненным. Танька явственно видела на штукатурке и чуть кривоватый обод, и две закрученные, как бараньи рога, спирали внутри него. Такое пятно не могло возникнуть на стене случайно, оно наверняка было делом рук человеческих. А нечеткость и бледность «колеса» свидетельствовала лишь об одном: кто-то пытался смыть его со штукатурки, но так и не справился с этим делом до конца.
Невольно Танька попятилась – и почти сразу же уперлась в какое-то препятствие. С недоумением она обернулась. Тут же облегченно перевела дух: препятствие оказалось хорошо знакомой печью. А когда вновь посмотрела на на стену – содрогнулась. На расстоянии «колесо» было видно на штукатурке даже лучше, чем вблизи.
Конечно, на ум ей тотчас же пришел недавний рассказ Здравко о страшной находке в египетской церкви. Не вспомнить его сейчас было попросту невозможно: ведь блеммии, вы́резавшие ту деревню, тоже рисовали «колеса» на стенах. А затем взгляд Таньки случайно упал на большой кухонный нож, и ее мозг пронзила совсем жуткая догадка. А что если в таверне – прямо здесь, вот на этой самой кухне, – тоже убивали и потрошили людей?! И тотчас же перед ее внутренним взором предстала чудовищная картина, намного более яркая и подробная, чем даже рисовавшаяся во время рассказа Здравко.
Вероятно, обладай Танька обычным человеческим воображением или хотя бы учись на медицинском факультете, так сильно бы это зрелище на нее не подействовало. Но воображение у Таньки было по-сидовски ярким, а «естественников» учили медицине по упрощенной программе и в анатомический театр не водили. Если кого они на лабораторных занятиях и вскрывали, то лишь животных.
И Таньке сделалось дурно. Голова у нее закружилась, перед глазами понеслись ослепительно-белые мушки. Издав тихий стон, Танька закрыла глаза и медленно опустилась на край печи. Та оказалась теплая – видимо, топилась не очень давно – но все-таки не раскаленная. «Не развалить бы!» – промелькнула где-то на краю сознания опасливая мысль и тут же погасла. Танька обхватила голову руками, согнулась и замерла, ощущая под собой тепло кирпичей и непроизвольно прислушиваясь к биению крови в висках. Головокружение стало у нее понемногу ослабевать, но так и не отпустило совсем, а перетекло в давящую головную боль. «Всё, мне уже легчает, – попыталась успокоить себя Танька. – Чуть-чуть посижу – и буду приводить кухню в порядок».
Просидела на печи Танька и в самом деле совсем недолго – во всяком случае, показалось ей именно так. Однако поднялась она все-таки не по своей воле. Внезапно неподалеку заскрежетала до сих пор не замеченная ею дверь, а затем послышались тихие шаркающие шаги. Встрепенувшись, Танька открыла глаза. Тотчас же совсем рядом с ней что-то со звоном рухнуло на пол.
– Ох, спаси нас Господь и четверо у колесницы его! – раздался испуганный скрипучий голос. – Да что же тут такое творится!
Про головную боль Танька позабыла тут же. Как ошпаренная, она соскочила с печи. Тут же стремительно повернулась на голос. И увидела в шаге от себя старуху-гречанку. Та с обескураженным видом стояла посреди кухни. На полу перед ней лежала на боку большая плетеная корзина, а рядом с корзиной возвышалась груда битых глиняных черепков.
Танька охнула. Смущенно пробормотала:
– Это я, матушка, виновата...
Тут же со всех ног она кинулась к старухе. Подбежав к ней, Танька опустилась на колени и принялась торопливо собирать черепки в корзину. Машинально она прикладывала друг к другу осколки расписных мисок, а когда находила совмещавшиеся, каждый раз печально вздыхала.
Впечатление от случившегося оказалось и в самом деле удручающим. Разбилось почти всё содержимое корзины, не пострадал лишь покрытый разноцветными кругами и зигзагами кувшин. Выглядел он красиво и стоил, вероятно, недешево, но утешило это Таньку слабо. Повертев кувшин в руках и рассмотрев со всех сторон, Танька решительно отставила его в сторону и продолжила складывать в корзину разбросанные по полу осколки, мысленно ужасаясь количеству погибшей посуды.
Наконец, собрав все черепки, Танька поднялась на ноги. Первым же делом она протянула корзину старухе.
– Вот, матушка!
Та с отрешенным видом приняла ее и, сокрушенно покачав головой, пробормотала:
– Ох, убьет эр Исул старую Евфимию...
– Я заплачу́, – не задумываясь, откликнулась Танька.
– Ты-то здесь при чем? – тут же отмахнулась старуха. – Это ж я на старости лет косорукой сделалась.
На миг Танька растерялась: в словах старухи определенно была некая логика. И все-таки чувство вины у нее никуда не делось. Чуть подумав, Танька упрямо мотнула головой:
– Нет-нет, матушка. Я вас напугала – значит, я и виновата.
Старуха вроде бы задумалась, но потом снова помотала головой. И тогда Танька объявила:
– Я еще и веревку испачкала. Вот!
С этими словами она взяла с печки злополучный моток и протянула его старухе.
И снова ничего не достигла. Вместо того, чтобы признать наконец Танькину вину, старуха обрадовалась.
– Вот она где, оказывается! Ну слава четверым – а то я этой веревки сыскалась!
Говорила старуха по-прежнему на греческом койне, но сейчас ее речь показалась какой-то странной. Что «сыскаться» в данном случае означало «безуспешно искать», Танька едва догадалась: видимо, это было что-то диалектное, то ли здешнее, то ли привезенное старухой-гречанкой с ее родины. Но куда больше смутило Таньку другое. Что это еще за «слава четверым» – почему не Богу или хотя бы Троице?
«Да ведь и Моника говорила о каких-то четверых», – озадаченно подумала Танька. А затем взгляд ее скользнул по стене, по бледному рыжему пятну – и вдруг в ее памяти невесть откуда всплыла загадочная греческая фраза: «О ки́риос кэ и тэ́ссэрис ди́пла сто а́рма ту». И тогда всё сошлось воедино.
– Матушка... А кто такие... четверо у колесницы?.. – пролепетала Танька с трудом повинующимся языком.
* * *
Снова Олаф шел в сопровождении людей в темных асельхамах – самого Сервилия и его приятеля Вибия – тоже офицера городской стражи. К его облегчению, мрачный облик этих двоих оказался обманчивым: оба африканца на поверку оказались веселыми и жизнерадостными людьми. Всю дорогу они бурно обсуждали немудреные радости портового квартала, а если на что и досадовали, то только на испорченную веселую пирушку в Исуловой таверне. Дорога шла под уклон, офицеры явно торопились, и Олаф за ними едва поспевал. Как ни странно, его многострадальной ноге спуск всегда давался труднее подъема.
Еще с перекрестка Олаф разглядел впереди знакомое развесистое дерево – то самое, под которым он оставил Танни. Спустя еще немного времени под деревом стала отчетливо видна рыжевато-бурая полоса глиняного забора. Олаф смог рассмотреть даже, как нижние ветви дерева, колеблемые легким ветерком, скребут по верху забора и как покачивается надломленный сук с побуревшими, высохшими листьями. Но вот Танни не оказалось ни под самим деревом, ни поблизости от него.
Встревожился Олаф сразу же. Танни, по его мнению, ни за что бы не покинула место, где обещала ждать, без веской причины. Ко всему прочему, жара в городе заметно спала, и его улицы начали оживать. За время, пока Олаф спускался к таверне, ему уже успели повстречаться на пути компания развеселых, явно нетрезвых моряков и подозрительно озиравшийся по сторонам бродяга. От одной только мысли, что эти люди могли проявить интерес к одиноко сидевшей под деревом девушке, Олафу сделалось не по себе. Теперь он уже корил себя за то, что, отправляясь выручать сэра Эвина, не взял Танни с собой.
Поначалу, однако, Олаф держался уверенно и ничем не выказывал беспокойства. Делал это он скорее из каких-то суеверных, самому ему казавшимися нелепыми соображений, чем руководствуясь рассудком. Странная мысль засела у него в голове: ни в коем случае нельзя показывать свою тревогу, иначе она непременно оправдается, да еще и самым дурным образом!
Корни у этой мысли, похоже, были глубокие. «Не дразни своими догадками трех поливающих дерево: не ровен час прислушаются!» – внушала когда-то в детстве Олафу мать. С той поры прошло уже немало лет, Олаф всё это время старался быть правильным христианином и приучил себя относиться к легендам своего народа примерно как к греческим мифам – с уважением, но без слепой веры. А уж три норны – дряхлая Урдр, зрелая Верданди и вечно юная Скульд, поливавшие Великий ясень Иггдрассиль и ведавшие прошлым, настоящим и будущим, – давно мыслились им всего лишь как северное переосмысление мойр – Лахесис, Клото и Атропос, отвечавших за людские судьбы у древних греков. Но вот поди же ты: стоило Олафу забеспокоиться по-настоящему – и старое поверье вновь пробудилось в его голове!
Конечно, такого вымученного самообладания вряд ли хватило бы Олафу надолго. Однако вышло так, что первым, опередив его, тревогу забил Сервилий. Поравнявшись с таверной, он внезапно оборвал непринужденный разговор с приятелем. Затем, к недоумению Олафа, Сервилий остановился и быстро нагнулся. Еще через мгновение в его руке что-то блеснуло.
– Эй, парень! Что это такое?
Олаф даже не сразу понял, к кому был обращен этот вопрос. Голова его была занята совсем другим.
– Эй! – снова позвал Сервилий.
Тут наконец Олаф опомнился. А в следующий миг сердце у него упало.
На ладони у Сервилия лежала хорошо знакомая вещица из серебристой проволоки – оправа от солнцезащитных очков Танни. Вернее, то, что от нее осталось: две погнутые дужки и два смятых колечка между ними. Стекол не было.
– Что это за штуковина такая? – настойчиво повторил Сервилий. – Не твоя?
– Нет, это Танни... – покачал головой Олаф. – То есть это вещь великолепной – что-то вроде украшения.
Говорить о стеклах и их назначении он на всякий случай остерегся. Лишний раз упоминать о необычных глазах Танни и вообще обо всем, что отличало сиду от людей, ему не хотелось. Более чем достаточно было и ушей.
Сначала Сервилий задумчиво кивнул. Затем столь же задумчиво произнес:
– А под деревом, между прочим, никого...
Олаф кивнул в ответ. Откликнулся хмуро:
– Вот и мне это не нравится.
И он с опаской посмотрел сначала на Сервилия, а затем на его приятеля. «Не дай бог решат, что наш с сэром Эвином рассказ про племянницу Анастасии – выдумка! – пришла ему в голову неприятная мысль. – Мало того, что с Танни явно стряслось что-то нехорошее – так ее еще и искать никто не будет!»
Между тем поведение обоих офицеров стражи и в самом деле не предвещало ничего хорошего. Вибий угрюмо рассматривал разбитые очки Танни, Сервилий задумчиво теребил бороду, оба время от времени переглядывались – и молчали. Олаф переводил взгляд то на одного, то на другого, из последних сил изображал спокойствие и уверенность в себе – а сам тем временем лихорадочно изобретал неоспоримые доказательства своей правдивости.
А потом Сервилий заговорил.
– Вот что, – решительно произнес он. – Сдается мне, что сейчас мы всё узна́ем. А ну пошли-ка все вместе в таверну!
* * *
По правде сказать, опыт посещения заезжих домов и тому подобных заведений у Олафа был очень невелик. Заезжий дом в Кер-Сиди, где иногда отмечались студенческие праздники, да стабулюм в Порту Кале, куда он заходил в поисках заплутавшего матроса и где познакомился с Гундульфом и Аквилиной, – вот, пожалуй, и всё. Так что в здешнюю, ликсусскую, таверну он вошел не без любопытства.
В первый миг Олафу почудилось, что он вновь очутился в Порту Кале – до того похожа оказалась таверна внутри на заведение толстяка Домитиу. Здесь тоже были и уставленная кружками и кувшинами стойка, и тянувшийся через всю залу большой стол, и длинные скамейки вдоль него, и несколько маленьких столиков по углам. Даже запах в помещении стоял совсем такой же, как у Домитиу, – едкая вонь подгоревшей рыбы, сквозь которую пробивались дурманный дух виноградного вина и терпкий аромат пряных трав.
Народу в таверне оказалось на удивление мало – лишь четверо мужчин матросского облика обосновались за столиком возле окна, да еще один стоял перед стойкой, почти заслоняя собой хозяйку – черноволосую женщину, закутанную в подобие древнеримской паллы. Доносились громкие голоса и смех: мужчины за столом что-то бурно обсуждали на здешнем странном морском наречии.
Впрочем, не успел вслед за Олафом переступить порог Сервилий, как в зале воцарилась тишина. Мужчина сразу же отступил от стойки, и Олаф наконец смог как следует разглядеть хозяйку. Вопреки его ожиданиям, это оказалась совсем молодая девушка. Черты ее чуть удлиненного правильного лица выглядели совершенно по-европейски. В своей палле девушка, пожалуй, и правда могла бы сойти за жительницу Рима времен какого-нибудь Тиберия, если бы не странные линии, точки и зигзаги у нее на подбородке и возле глаз. Лицо девушки показалось Олафу задумчивым и даже встревоженным
Видимо, Олаф, погрузившись в размышления о древних римлянах, очень уж откровенно уставился на девушку, потому что та явно заметила его взгляд – но не смутилась, а приветливо улыбнулась, блеснув ровными белоснежными зубами. И хотя эта улыбка, несомненно, была всего лишь проявлением положенной любезности, выглядела она столь естественно, что Олаф просто не смог устоять и широко улыбнулся в ответ.
– Что желаете, доминэ? – тут же оживилась девушка, неожиданно заговорив на чистейшей классической латыни. – Рыбу и жаркое придется немного подождать, но...
– Эй, Моника! – неожиданно перебил ее Сервилий.
Девушка вздрогнула, в ее широко раскрывшихся глазах Олафу почудился испуг. Впрочем, уже в следующее мгновение лицо ее снова сделалось прежним – приветливым и доброжелательным. Девушка как ни в чем не бывало помахала Сервилию рукой, затем вроде бы что-то у него спросила. Тот ответил. Олаф не понял ни единого слова: разговор шел на совершенно незнакомом ему языке. Однако с каждым словом Сервилия и на лице, и в голосе девушки всё отчетливее и отчетливее проступало беспокойство.
Вопреки ожиданиям Олафа, разговор этот продолжался недолго. В конце концов девушка хмуро кивнула, а затем с явной неохотой показала на неприметный проход в стене.
– Идем, – сказал Сервилий Олафу и сделал приглашающий знак рукой.