Что такое равноправие?

Автор: Наталья Волгина

…Нет, она не была второй. Ни третьей… Их было три… может, пять девочек. У одной, не довольствуясь пуговицами, мы оборвали шнурки, другую заставили ползти по линолеуму. Маленькую горбунью Ивейн предложил размалевать губным карандашом, и, как все, я счел идею осмысленной, и смеялся, и, сохранив в памяти самомельчайшую деталь того дня, не могу припомнить лица горбуньи, вижу лишь дрогнувший квадрат – солнечное пятно от качнувшейся форточки, – на фоне которого ныряла вздернутая голова, с каждым нырком укрупняясь; затем показались детские, тупоносенькие сапоги на белой, в черный горох платформе и их обладательница – горбатая тоненькая лилипутка; ее вывернутые плечики жались к мочкам ушей, лицо было прозрачным – лицо снегурочки…

Когда дверь отворилась снова… не упоминал ли я, что день был необыкновенно, не по-декабрьски солнечным? что солнце дымило? что среди патоки и взвеси добела раскаленных частиц девичьи силуэты казались вырезанными из закопченной жести?.. она шла, твердо постукивая каблуками, в левой руке держала скверный потрепанный рюкзачок с разлохмаченным плечевым ремнем, в правой – цилиндрик зонта. Не надеялась, видимо, на прогнозы. В пыли, в солнечной патоке ее волосы распушились, о позвоночник билась долгая, до брючного ремня коса.

«Кто только не едет в Оберсваль!» – процедил Ивейн, разглядывая девушку. Сомкнув губы, опустив ресницы, она попыталась обойти сиамцев. Галли приподнял косу, кривляясь, приладил к своему виску. Я порывался пригнуться, тер лоб рукой; сделал вид, что у меня ослабли шнурки, и долго-долго завязывал, спиной пропуская через себя шум, вытягивал петли бантиков на одинаковую длину, снова развязывал и оглянулся, только когда услышал знакомое – свое – показавшееся чужим имя.

Ей бы побежать – глядишь, и успела бы, но она упрямо пробивалась вперед, в качестве щита выставив дрянной рюкзачишко. Ее затерли плечами, играючи вжали в стену, рвали рюкзак; странный темный восторг лег на лица – охотничий азарт Ивейна был заразен.

«Держите ее! – он кричал пронзительным, несоразмерным египетскому лицу голоском, – колени прижмите! Антон, давай кастрируй ее, режь ремешок! Да не трусь, она же не мальчик, х-га!»

Я выпрямился. До сих пор я удачно стоял в стороне.

Он сжимал девушке руки, ее запястья побагровели – зуд крапивницы на крепкие мужские объятия, – сиамцы оплели колени, Гюйгенс нежно – не уподобить ли ее Лаокоону? – обвил шею локтем, острый угол которого выпирал под ее подбородком, как ребро небольшой невольничьей колодки. Лишь Филолай – везунчик или провидец – где-то поодаль, на периферии зрения, похлопывал конфискатом – ее легоньким рюкзаком по своей массивной ляжке.

До сих пор я удачно…

…темненькая, мужскими темными ладонями распятая на фоне заоконного пространства, нестерпимого до рези в хрусталиках. На темном лице поблескивали белки, единственно подвижные на неподвижном темном. Сквозь эфиопский негатив, охвативший группу, было заметно, как ее скулы даже не поблекли – выцвели до прозелени, до прожилок в подглазничных ямках. Подвижными зрачками – тьма, провал и зрачок сливаются с темным райком – она смотрела в мои глаза как в дуло ружья – одно мгновение. Я подался в сторону – крохотное, неуправляемое сознанием телодвижение, которое предрешает судьбу (впрочем, судьбу я выбрал, когда поддержал болид), – и даже не подался – всего-навсего покачнулся с носков на пятки - назад…

Вдруг охватила смесь отвращения и беглого раздражения, душевная муть – до тошноты, – вспомнить только наш идиопатический смех и размалеванное лицо горбуньи… а тут еще эта – с глазами как в дуло ружья…

Я стоял вполоборота, отвернув лицо, и дабы оправдаться, ибо порыв мой был замечен и усугубил вину, нарочито зевнул: надоели мне ваши игры, – задом нашарил покатый, с небольшую садовую скамейку подоконник, вскарабкался на него; по мраморному, скользкому поплыл вперед, забарахтался, словно муха на липкой бумаге.

«Из обоймы выпадаешь?» – прикрикнул Ивейн.

Я трусил, – бог мой, я отчаянно щерил зубы, но я помнил, как совсем недавно я был один… уставившись на свои запачканные, в патоке и меду ботинки, я бубнил, как неисправный аудиоучитель: надоело… детский сад…

Сильно побагровев – так, что исчезла россыпь мелких, с маковое зерно веснушек, – Мочениго буркнул что-то и уронил на пол рюкзак. Гюйгенс ослабил хватку, свободной рукой он поправлял джинсы и тихо пукал. Халли и Галли колебались. Я исподтишка ухмылялся, наблюдая, как Ивейн мечется по балкону с перочинным лезвием в руке – для «кастрации» ремней в штанах студенток. Длиннорукий, с набрякшей детской складкой вдоль верхней губы, он выглядел – да и был – мальчишкой.

«Ладно! – крикнул он. – Отпустите ее, парни!»

Девушка медленно оправила рукава, растерла запястья, подняла зонт, рюкзак и, не вымолвив ни слова, вышла через женскую лестницу. Ивейн отвесил вслед широчайший поклон, стремительно, словно разжатая пружина, оседлал подоконник.

«Ты прав, – выпалил он и, стараясь не съехать, забултыхал ногами. – Это бирюльки, детская игра. Я придумаю круче, вот увидишь!»

Свеликодушничав, я поспешил согласиться, я был счастлив, что все обошлось, – мир, мед, тишина, синий ослепительный лед в стеклянных клетках потолочного перекрытия… Разнобойный гул отдаленных тамтамов показался легким аккомпанементом стеклу, меду и тишине, и даже когда усилился – казалось, рядом – ладонями по коже, – мы спохватились не сразу. Гюйгенс – он стоял у женской двери и ковырял струп на верхней губе – взвизгнул, это был даже не крик – болезненный выдох: бабы! – в водянистой глубине стекла, словно настоящая вода искажающей, колыхалась гидра, множилась; секунда – и они вырвались на балкон; впереди неслась, протягивая длань, длинногубая Немезида в зашпиленной булавками блузе.

Шестеро против двух десятков; на наше счастье, дверь на мужскую лестницу запиралась на щеколду. С каким наслаждением мы дразнили судьбу через стекло! – ах, как они бесновались… мы так увлеклись, что не заметили, как на ступенях появились два нижних скэппа в униформе – патруль с предписанием. Нам надлежало явиться к ректору.


«Мужской шовинизм… – бормотал толстун. – Равенство полов… уважение к представителю противоположного пола… – сиреневый бледный рот с купидоновыми уголками двигался, шевелился кончик скульптурного, если бы не приплюснутый край, носа; я слушал и сочинял, как в самую глухую полночь, когда податливыми становятся члены и гуттаперчевыми – неповоротливые трубки костей, эльф на ломких стрекозиных крылышках незлобно, полушутя приплюснул спящему кончик носа и, рассыпав дроботки гнуснейшего смеха, исчез… Эльф упорхнул, толстяк остался… с носом. Я вспомнил, что ночное прикосновение эльфа отнимает мужскую силу.

Темнело. Свет многочисленных бра загустел, на скульптурном носу ректора отчетливо проступил отпечаток пальца с дугами, завитками, сложными петлями – от мертвой и до морского узла, – впрочем, виноват, верно, был электрический свет: физиономия ректора заметно одрябла. Налитым же фиолетовым щекам Блудяя желтое молоко электричества пошло на пользу, морда тускло лоснилась, он откинулся в кресле и уютно кивал в такт словам ректора; в такт кивкам в желтоватых ушах посверкивали бриллианты.

«Если мы равны, почему же мы разные?» – услышал я грубый голос Ивейна и очнулся. Блюститель нравственности подобрал ноги, он словно только что разглядел ученика.

«Разве нет дискриминации в самом разделении на два пола? Если мы разные, значит, кто-то должен быть главным».

Ректор напомнил о конституции. Ивейн отмахнулся: конституции пишут люди. С холодком любопытства в длиннющих египетских глазах он наблюдал за педагогами. Мулат в веселом удивлении почесывал лоснистый висок, сыпалась перхоть. Толстун вскочил с неожиданной для его брюшка прытью, зашиб колено, заковылял, - равноправие! – кричал он, – нейтралитет! женщины не желают, чтобы мы вмешивались в их жизнь, мы хотим для себя того же!

«Их покой священен, наша свобода тоже. Вот ты, – он обратился ко мне, – что такое, по-твоему, равноправие?»

Я тоскливо повел глазами. Они ждали.

«Равноправие, – нашелся я, наконец, – равноправие – это одинаковая возможность охранять свои интересы».


author.today/work/318922

+69
253

0 комментариев, по

10K 2 677
Наверх Вниз