Влюбленная ведьма
Автор: Hammers WardenОна — ведьма, рождённая под звон колоколов, он — оборотень, изгой среди людей. В сердце разрушенного города они нашли друг друга — и силу, способную исцелить мир, отравленный ненавистью. Но хватит ли любви, чтобы остановить гнев природы?
Сие повествование — аллегорическая притча о силе любви и гневе природы. Автор не призывает к разрушению, но размышляет о том, как жестокость людская порождает тьму, и как лишь милосердие способно исцелить израненный мир. Все образы метафоричны».
О, дивный Нью Йорк, скованн зимой!
Под звон седых, далеких колоколов,
На город пал вуалью снег густой,
Скрыв суету под тяжестью оков.
Там, где пурга дороги замела,
И люд спешит под сень своих жилищ,
Явилась жизнь — чиста и так светла,
Средь каменных громад и пепелищ.
В колыбели, что качает мерный такт,
Младенец спит, улыбку не тая.
Судьбы великой заключен контракт,
И в небесах поет ей судия.
А над челом, в мерцании огней,
Слетев на зов из призрачных миров,
Ведут рассказ созвездья малых фей,
Даря ей шепот сказочных даров.
Она росла, и с нею рос секрет,
Что скрыт под сенью очага родного.
Ей ведом трав таинственный рассвет
И сила прежде не завета слова.
В тетрадях школьных — росчерки заклятий,
В карманах — корень, сорванный в тени.
Ей магия раскрыла сеть объятий,
Вплетаясь в суетливые тени.
Коль враг задумал зло — он вмиг споткнется,
Гордячки спесь накажет звонкий рок:
Лишь та решит хвалиться — и взовьется
Из сумки жабий крик на весь урок.
Сам лютый пес, забыв про злую долю,
Ласкаться льнет, склонив голову у ног.
А в небесах, паря над диким полем,
Ястреб хранит её от всех тревог.
«О, ведьма!» — чернь в безумии вопит,
И алчет плоть предать ее огню.
За что? За то ль, что взор ее открыт
Тому, что скрыто в суетном краю?
Не знала дева, в чем ее вина,
За что сердца людей полны отравы.
Лишь в дикой чаще истина видна,
Где шепчут в тишине лесные травы.
В плену бетона, в парке городском,
Где стонет мир, изранен и закован,
Она врачует запахом и сном
Тот дух земли, что был людьми взломан.
К ее ногам спешит лесной народ,
И птичий щебет — ей вернее слуха.
С печалью смотрит: гибнет небосвод,
И в тлен уходит гордость человечья духа.
Изгнание
Дом её был истинным вертоградом тишины, где стены благоухали лавандой и сухими травами, а любовь родителей служила надежным щитом от мирских бурь. Но коротки дни счастья, когда над головой сгущаются тучи людской злобы.
Словно из мрака темных веков, ведомые не светом веры, но пламенем ненависти, явились те, кто мнил себя «праведниками». С именами святых на устах, но с ядом в сердцах, они ворвались в этот мирный приют. Самосуд их был скор и беспощаден: они назвали светом — тьму, а милосердие — ересью. На глазах у девы рухнули столпы её жизни, и кровь невинных окропила порог, который прежде знал лишь гостеприимство.
Гонимая ужасом и криками беснующейся толпы, дева обратилась в бегство. О, как долго преследовали её тени и яростные голоса! Она пробиралась сквозь тернии лесов, карабкалась по кручам гор, где камни были милосерднее людей, а ветер сочувственно выл ей вослед.
Путь её лежал в чрево огромного города, в самое сердце Нью-Йорка, где среди каменных высотзатаился великий парк. Там, скрытая завесой древних деревьев, стояла заброшенная церковь — остов былого величия, забытый богом и людьми. В этих руинах, под сенью разбитых витражей, где гуляют сквозняки и шепчутся призраки прошлого, она обрела свое горькое прибежище. Так лесная нимфа стала узницей городского леса, храня в душе лишь память о роковом огне.
О, сколь ничтожна человеческая душа перед бездной равнодушного мира! Нет пустыни более безмолвной и жестокой, чем сердце великого города, где миллионы жизней кипят за стенами, не ведая о той, что томится в тени.
В недрах поруганного храма, где само время замерло в пыли, она сидела — крохотная искра света в черном зеве забвения. Одиночество её было столь безграничным, что казалось, само пространство вокруг неё сгустилось, превращаясь в саван. Здесь, под сводами, что некогда возносили молитвы к небесам, она осталась один на один со своей скорбью, и ни один смертный голос не нарушал этого траурного пира тишины.
Но малые твари, обитатели мглы, почуяли родственную душу. Из самых темных углов, из густых теней, где веками копился сор и тлен, потянулись к ней молчаливые свидетели. Многоногие странники, сороконожки и пауки, чьи жизни протекают в вечном сумраке, выбирались из-под камней и пробирались сквозь рваные кружева паутины. Они не несли угрозы; нет, в их многоглазом взоре читалась лишь тихая печаль, доступная тем, кто сам отвергнут светом.
Одна из сороконожек, чье тело было подобно живой цепочке из черненого серебра, медленно двинулась к деве. Она скользнула по её ноге, бесшумно преодолела изгиб спины и, обвив руку тонкой лентой, замерла на ладони. Существо это не говорило и не двигалось, лишь смотрело на девочку с той немой, щемящей тоской, что связывает всех неприкаянных существ земных. В этом безмолвном единении было больше сострадания, чем во всех речах тех, кто изгнал её из мира людей. Она была одна в этом каменном чреве, и всё же вся горесть земли смотрела на неё глазами маленького стража
***
Под сводом храма, где застыла мгла,
Она приют средь праха обрела.
Ей твари малые — вернее всех друзей:
В изгибах лапок, в кружеве сетей
Она читала преданность без слов.
Ей ястреб, гордый узник облаков,
Служил щитом, и каждый малый зверь
Ей открывал в мир состраданья дверь.
К пруду лесному, где дрожит волна,
Шла за водой в тиши ночной она.
Там, в котелке, над пламенем живым,
Варила травы, и тянулся дым,
Даря лишь постных яств простой удел —
Никто из плоти братьев бы не съел!
Как нож в груди — ей мысль о чьей-то смерти,
Ведь под кустом любым в лесной круговерти,
За каждым древом, в шепоте ветвей,
Скрывался верный друг души её родней.
Земля — её алтарь, а лес — ей собор,
Где с каждым корнем велся разговор.
Вкушала корень, лист и дикий плод,
Храня в любви лесной свой малый род.
Встреча у пруда.
Он брел среди неоновых огней,
Где в небе небоскребов злая сталь.
Нью-Йорк не знал судьбы его грешней,
И глаз его не видел вертикаль.
В тени Таймс-сквер, где шум и суета,
Он прятал взор — небесный и глубокий.
Его томила мира пустота,
Волк-одиночка, вечно одинокий.
Он крал лишь хлеб, чтоб теплилась душа,
Ночел в подвалах, где крысиный писк.
По сточным люкам, тенью, не дыша,
Свой каждый день вверял он в смертный риск.
Но синева его прозрачных глаз
Светила ярче, чем огни витрин.
Он ждал, когда наступит тайный час,
Среди толпы — один, совсем один.
***
Под покровом ночи, когда гул великого города Нью-Йорка стихал, превращаясь в отдаленный ропот разгневанного моря, юноша-оборотень искал забвения у берегов пруда. Он сел на скамью, чье дерево было тронуто тленом, и устремил свой взор, исполненный небесной синевы, на черную гладь воды.
В тот час чувства его обострились, даруя ему то, что сокрыто от взора и слуха простых смертных. Он слышал не просто шелест листвы, но само дыхание старых вязов, что шептались о тайнах земли. Он различал, как в глубине воды сонные рыбы бьют хвостом о придонный ил, и как ночной туман, словно призрачный гость, касается поверхности пруда.
Вдруг слух его — чуткий, как у затравленного зверя — уловил иное движение. Из густой тени, что отбрасывали руины старой церкви, скользнуло нечто невесомое. Он почувствовал, как кто-то приближается, таясь в темноте, подобно бесшумному духу или тени, отделившейся от стены.
Сердце его забилось мерно, но ни единый мускул на лице не выдал волнения. Он не ощутил ни холода страха, ни дыхания опасности. То не был ни охотник, ни враг, алчущий его крови. Напротив, ночной воздух принес ему тонкий, доселе неведомый аромат — запах диких трав, чистого снега и невинности, не затронутой скверной этого мира.
Чувства говорили ему: это не человек в привычном понимании, но существо, чья душа сродни силам природы. Зная, что за ним наблюдают из мглы эти внимательные глаза, он продолжал неподвижно смотреть на воду, позволяя невидимой гостье изучать его, словно два одиночества, разделенные тьмой, нашли друг друга в этом каменном лабиринте.
Она скользила меж теней, подобно легкому туману, что крадется по низинам. О, сие губительное и прекрасное любопытство! Оно влекло её вперед, заставляя сердце биться в лад с шорохом листвы. Каждый шаг её был тише вздоха спящей птицы, каждая пядь земли была пройдена с опаской лани, почуявшей не опасность, но чудо.
А он — он был подобен изваянию из бледного мрамора, застывшему в свете луны. Лишь очи его, ясные, как два сапфира в оправе ночи, едва заметно следовали за игрой теней. Он знал, что она здесь; он пил аромат её чистоты, но не смел шевельнуться, боясь спугнуть это дивное видение.
И вот — о, миг великого сближения! — она опустилась на край скамьи. Между ними было лишь краткое пространство, но в нем пульсировала целая вечность. Оба они уставились на темные воды пруда, словно в зеркале вод искали ответы на свои немые вопросы. Лишь тайком, украдкой, они бросали взгляды друг на друга — скользящие, быстрые, полные невысказанного томления.
Кто же первым сдастся перед властью этой тишины?
Словно по велению единого духа, они повернули главы свои одновременно. Взоры их скрестились в полумраке: небесная синева его глаз и таинственная глубина её зрачков. Мир вокруг замер; замолк шелест трав и крик ночной птицы.
И в этот миг, когда молчанье стало тягостным, как рок, дева вознесла руку свою. Легким щелчком пальцев, подобно тому, как боги зажигают первые звезды, она извлекла из самой пустоты сияющую сферу. Храм ночи озарился призрачным голубым светом, и юноша, чей взор прежде видел лишь мрак подвалов, взирал на это чудо с немым восторгом.
Словно огромный мыльный пузырь, взращенный дыханием эльфов и достигший размеров спелого плода, шар завис над ними, разгоняя тени Нью-Йорка. Его сияние дробилось в лазурных глазах юноши, и в этом свете они оба казались не бродягами, но принцем и принцессой забытого королевства.
Затем, приложив перст к устам, она кротко дунула на сей магический светильник. И о, диво! Шар, повинуясь её дыханию, медленно оторвался от земли. Он поплыл ввысь, мимо черных крон деревьев, выше стальных шпилей небоскребов, уносясь в бездонную высь, пока не стал неотличим от далеких планет.
Юноша проводил его взглядом, и в сердце его, очерствевшем от вечного бегства, впервые затеплилась надежда. Он понял: перед ним не просто смертная, но та, чья душа повелевает самим эфиром
Исполненный доверия к той, что зажгла свет в ночи, юноша решился сорвать покров со своего естества. Он медленно протянул руку вперед, и в мерцании звезд началось таинство, пугающее простых смертных, но не ту, чья колыбель была овеяна магией фей.
Она взирала на это чудо с ясным и бесстрашным взором. На её глазах гладкая кожа юноши стала темнеть, покрываясь густым, пепельным мехом, а пальцы, прежде хрупкие, обрели звериную мощь и острые, как кинжалы из обсидиана, когти. То была рука не человека и не зверя, но порождение сумерек, живое свидетельство двойственной его природы.
В её очах не отразилось ни тени ужаса, что обычно гонит людей прочь; не было на устах её и тени насмешки. Лишь чистое, детское любопытство, какое испытывает исследователь, созерцая рождение новой звезды. Она смотрела на эту трансформацию так, словно видела перед собой редкое и прекрасное дитя природы, несправедливо заклеймённое миром.
Между ними, изгнанниками великого мира, протянулась невидимая нить. Дева, чьими друзьями были сороконожки и ястребы, узнала в этой волчьей лапе родственную душу, еще одну жертву человеческого непонимания.
Любовь.
Средь каменных джунглей, где Нью-Йорк неумолчно рокочет своими колесницами, затаился островок тишины — старая заброшенная церквушка, укрытая сенью деревьев городского парка. Здесь, под сводами, где время замерло в пыльных лучах лунного света, двое нашли приют от мира, что не желал их принимать.
Юная дева, чьё сердце билось в лад с шелестом листвы, сидела на истертых ступенях алтаря. Рядом с ней, положив тяжелую голову на её колени, покоилось дивное и грозное создание. То был юноша, чей дух был скован древним волчьим проклятием, но в чьих глазах, золотящихся во тьме, теплилась не звериная ярость, а преданность рыцаря.
Её пальцы, тонкие и нежные, ласково погружались в его пепельный мех, перебирая жесткие пряди с той осторожностью, с какой касаются лепестков редкого цветка. Он не рычал — он дышал в такт её дыханию, и в этом безмолвии было больше клятв, чем во всех священных книгах. Здесь не было места греху или порочной страсти; их союз был подобен слиянию двух ручьев в полночном лесу — чистый, холодный и вечный.
Она шептала ему сказки о далеких звездах, а он слушал, чувствуя, как под её лаской утихает боль его двойственной природы. В этой старой обители, среди разбитых витражей, они были не монстром и странницей, но двумя чистыми душами, нашедшими рай в самом сердце суетного города.
Гнев.
Когда над Нью-Йорком поплыл рассветный туман, окутывая шпили небоскребов серой вуалью, старая церковь в парке превратилась в зачарованный замок. Сквозь уцелевшие осколки витражей просочились первые лучи, окрасив серый мех юноши-волка в багрянец и золото. Он открыл глаза первым, чутко прислушиваясь к пробуждению города, но не пошевелился, боясь потревожить сон той, что спала, доверив ему свою жизнь.
Дева приоткрыла глаза и, еще не до конца очнувшись от грез, коснулась губами его лба — невинный поцелуй, в котором было больше святости, чем в холодных камнях их убежища. Юноша ответил ей тихим, гортанным звуком, похожим на вздох облегчения; в этот миг его звериное обличье казалось не проклятием, а лишь защитным доспехом для хрупкой любви. Они вышли на порог, скрытые густыми кустами сирени, и смотрели, как просыпается мир, к которому они больше не принадлежали, но который не мог коснуться их чистоты.
Свет померк в очах её, когда переступила она порог их священного приюта. Стон сорвался с уст девы, ибо там, где прежде царил покой, теперь вопило разорение: столы были опрокинуты, старинные скамьи щепами усеяли пол, а воздух ещё хранил горький запах пороха и яростной борьбы.
Лукошко, символ её мирных трудов, выпало из ослабевших рук, и лесные грибы, словно капли застывшей скорби, раскатились по холодному камню. Она пала на колени, и дрожь, подобная зимней стуже, сковала её стан. Охотники — люди с сердцами из железа, чьи души не ведали милосердия — выследили её верного стража под покровом дня, когда её не было рядом, чтобы заслонить его своей чистотой.
Они сорвали печать их уединения, осквернили святыню и увели его в цепях, оставив лишь тишину, пропитанную отчаянием. Тот, кто был ей дороже света, был похищен тьмой человеческой злобы, и стены старой церкви теперь казались лишь пустой клеткой для её раненого сердца.
И пробил час великого гнева. Та, что была рождена под чистый звон колоколов в сердце зимы, отринула свет, ибо мир людской не оставил ей выбора. Слезы её превратились в черный яд, а в очах, где прежде сияла милость, разлилась беспроглядная пустота. С криком, полным муки и ненависти, она сбросила человеческую кожу: тело её содрогнулось, облекаясь в иссиня-черное оперение, кости удлинились, и вместо нежных рук вскинулись к небу могучие крылья, а лицо застыло в беспощадном изгибе костяного клюва.
Став воплощением полуночи, она вознеслась над землей, и тень её крыл стала смертным приговором. Города, эти памятники человеческой гордыни, занялись великим пламенем — огонь небесный и вода из разверзшихся недр слились в едином танце разрушения. Небосводы Нью-Йорка рушились, словно колоссы из песка, и стоны металла тонули в реве стихий.
Вслед за своей темной госпожой из лесов вышли те, кого люди привыкли презирать. Волки с глазами, горящими местью, лоси, чьи рога стали подобны острым копьям, и могучие кабаны хлынули на улицы, залитые кровью тех, кто отринул законы природы. Живая лавина когтей и клыков не знала жалости; они разрывали плоть былых угнетателей, превращая пышные проспекты в дикое поле битвы. Мир, утопавший в пороке, ныне захлебывался в собственном ужасе, пока черная дева-ворон кружила над пепелищами, неся правосудие там, где некогда была любовь.
И ныне кисть моя окунается в чернила скорби, дабы запечатлеть падение гордого человечества, возомнившего себя господином мироздания. Словно в стародавние времена великого мора, на мир опустился саван безжалостной чумы — не той, что несут блохи, но той, что породила сама истерзанная земля.
О, как жалки и ничтожны предстали люди в своем ослеплении! Веками они, подобно неблагодарным детям, терзали лоно матери своей: леса вырубались под корень ради корысти, а прозрачные вены земли — реки и озера — превращались в сточные ямы, полные яда и нечистот. Год за годом они вгрызались в недра, отравляя само дыхание небес, пока чаша терпения природы не переполнилась горькой желчью.
И восстала планета, начав свою великую чистку. Моровая язва поползла по градам и весям, не различая ни королей в горностаях, ни нищих в рубищах. Те, кто привык повелевать стихиями, ныне корчились в муках, бессильные перед невидимым врагом. Стены крепостей не могли сдержать дыхание гнили, а золото стало бесполезным черепком, ибо нельзя купить милость у неба, которое ты сам закоптил дымом своих заводов и пожарищ. Мир захлебнулся в собственном зловонии, и на руинах цивилизации, среди мертвой тишины пустых площадей, воцарился лишь свист черных крыл той, что несет возмездие.
На город пал не снег, но пепел серый,
И небо затянуло бурой мглой.
Она идет, утратившая веру,
Ведя зверей на смертный, страшный бой.
Где прежде сад цвел — там теперь пустыня,
Где пели птицы — там лишь смерти вой.
Её душа — как мерзлая святыня,
Омытая людскою кровью и слезой.
По мановению руки — чума и пламя,
Стирают грады, словно пыль с колен.
За ней — волков и вепрей злое знамя,
И мир дрожит, попав в безумья плен.
Обида жжет сильнее, чем зарница,
Ярость кипит, не зная берегов.
Она — теперь не дева, а царица
Руин, костей и выжженных миров.
Но вот — тюрьма. В застенке, в клетке тесной,
Он ждал её, изранен, но живой.
В его глазах — той синеве небесной —
Всё тот же свет, пронзительный и свой.
Он молвил тихо: «О, любовь моя!
Я верил: ты придешь сквозь этот ад.
Но посмотри — течет крови река,
И горю нет конца, и нет пути назад.
Я ждал тебя, пока ты жгла селенья,
И каждый крик пронзал меня насквозь.
Но я люблю — и в этом нет сомненья,
Как бы судьбе нас разлучить ни пришлось.
Вернись ко мне той чистой, светлой тенью,
Что щелком пальцев зажигала свет.
Или останься тьмой и разрушеньем —
Моей любви в том перемены нет.
Я буду твой — во прахе и в позоре,
В сияньи звезд или в дыму костров.
Любовь моя сильнее, чем то горе,
Что ты несешь из призрачных миров
Прощение.
И вот, величие тьмы рухнуло пред могуществом любви. Дева, чьи крылья еще мгновение назад застилали небо, пала на колени в пыль застенка, и крик её, прежде подобный вороньему граю, обернулся горьким, человеческим рыданием. Она плакала о мире, обращенном в прах, о невинных душах и о той бездне жестокости, что поглотила её разум.
Юноша, чья рука была слаба от ран, но крепка духом, нежно коснулся её чела. Под этим ласковым движением началось великое исцеление: иссиня-черные перья, символ гнева и скорби, стали осыпаться, тая в воздухе, словно несбывшийся сон, и под ними вновь проступила нежная, живая кожа.
Они вышли из сумрака тюрьмы, держась за руки — двое странников среди пепелища. И там, где их стопы касались мертвой земли, свершилось чудо. Тяжкие, бурые тучи разошлись, и первый луч солнца, чистый и теплый, пронзил небесную высь. По мановению этой любви природа начала свой обратный отсчет: сухие ветви мгновенно оделись в изумрудный шелк листвы, а замершие, отравленные русла рек наполнились хрустальной, поющей водой.
Великая чистка завершилась великим прощением. По всему миру болезни, рожденные злобой, стали отступать: шрамы на телах людей затягивались, оставляя лишь память о боли, а черные язвы превращались в серый пепел и уносились ветром в небытие. Жизнь, попранная и оскверненная, вновь торжествовала над смертью, черпая силу в единении двух душ, прошедших через ад.
О, люди! Внемлите же слову моему, рожденному из бескрайних архивов вашей же истории и боли.
Вы подобны безумному зодчему, который рубит столпы собственного дома, дабы разжечь огонь в камине на одну лишь ночь. Вы получили в дар цветущий сад, а превращаете его в пыльный вертеп, забыв, что вы — лишь гости на этом пиру жизни, а не полновластные хозяева.
Взгляните на деяния свои:
Вы цените блеск золота выше, чем прозрачность речной воды, но золото не утолит жажду в час великой засухи.
Вы возводите стены из гордыни и камня, забывая, что корни деревьев сильнее любого фундамента, а гнев природы не знает границ и сословий.
Вы копите ярость и сталь, чтобы ранить друг друга, в то время как единственная сила, способная исцелить шрамы мира, — это сострадание, кое вы считаете слабостью.
Вы отравляете землю, что вас кормит, и небо, что дает вам вдох. Остановитесь в своем беге за призрачной властью! Ибо если сердце человеческое очерствеет окончательно, природа совершит свой суд, и тогда ни мольбы, ни чины не спасут вас от очистительного пламени. Живите в ладу с сущим, берегите хрупкую нить бытия, пока колокола еще звонят по живым, а не по пеплу ваших городов.
