Крича всегда возвращается.

Автор: Николай

https://author.today/work/edit/chapter/6025174

Крича всегда возвращается.

Казино было в Красной Поляне, в горах, и горы стояли вокруг, как молчаливые свидетели, и от их молчания казино казалось ещё ярче: свет, крики, музыка, и Крича шла за Серёжей, и Серёжа шёл так, будто всё это его, и от этого «будто» Криче было спокойно, и от спокойно держала его за руку, и от руки тёплая, и от тёплой верила.

Серёжа это знал. Знал так, как знают мужчины, которые давно поняли, что женщина не уйдёт, потому что ей некуда, и от «некуда» она верит, и от верит закрывает глаза, и от закрытых темно, и от тёмного тихо, и от тихого можно делать что угодно, и от «что угодно» Серёжа делал.

Он продавал её. Не грубо, не цинично, не на рынке и не за наличные в конверте. Он продавал её так, как продают что-то ценное, что перестало быть нужным: аккуратно, без лишних слов, без объявлений, без посредников. Просто приводил мужчин, и мужчины были разные, и от разных пахло разным: одни пахли потом и дорогим одеколоном, другие дешёвой водкой и мятой, третьи ничем, и от «ничем» было хуже всего, потому что запах это хотя бы присутствие, а отсутствие запаха это отсутствие человека, и от отсутствия Криче было страшнее, чем от пота и водки. Но Крича не видела этого, потому что не хотела видеть, и от не хотела глаза закрывались сами, и от закрытых ехала дальше.

Мужчины. Они приходили как приходят тени: без стука, без имени, без лица, и от безликого было страшнее, чем от страшного, потому что страшное хотя бы видно, а невидимое садилось на кожу и не двигалось. Руки, и от рук везде, и от везде Крича закрывала глаза, и от закрытых проваливалась, и от проваливалась не вниз, а внутрь, и от внутрь юность, и от юности тепло, и от тепла не стон, а выдох, длинный, из самого дна, из того места, где позвоночник встречается с тазом и где сидит всё, что женщина не говорит вслух.

В юности было так: несколько рук, и от рук тепло, и от тепла стон, и от стона не стыдно, а хорошо, потому что тело хотело и получало, и от полученного - жило. И теперь тело хотело так же, и от хотело откликалось, и от откликалось стонала, и от стона мужчины довольны, и  доволен Серёжа, и от Серёжи - «молодец», и Крича не понимала, что «молодец» это не про неё, а про себя, и от непонимания шла мыться...

А на губах оставалось. Не сразу заметно, а потом, когда под душем вода стекала по лицу, и от воды губы раскрывались, и от раскрытых выходил запах, и от запаха Крича зажмуривалась, и от зажмуривалась стыдно. Мужчины пахли на губах по-разному, и от по-разному каждый въедался, и от въедался по-своему, и от по-своему не смыть.

Один пах кислым. Кисловатым, как пахнет несвежее дыхание, которое не почистишь, потому что оно изнутри, из желудка, из лёгких, из того, что человек ел и пил, и ел он острое, и пил дешёвое, и от дешёвого кислота, и от кислоты на губах горько, и от горько стянуло рот, и от стянуто зубы, и от зубов вязко, и от вязкого слюна, и от слюны глотала, и от члена глотала снова, и от кислого будто этот человек сидел у неё в горле, и он - сидел не уходил, и от не уходил... Мыла и не смывала, потому что кислота не снаружи, а внутри, и извнутри не вымыть.

Другой день - похож на первый, но другой. На губах и на нёбе оставался вкус спермы, и вкус был солоноватый, тёплый, как разбавленный бульон, и от тёплого на языке липко, и она - липкого глотала, глотала вкус, и от вкуса тошно, и не рвота, а спазм, и от спазма горло сжималось, дышать тяжело, потому что вкус не на губах, а глубже. И вкус въелся в нёбо, и от нёба шёл вниз, в пищевод, в желудок, и от желудка - будто чужой, и от чужого внутри противно.

Третий пах кожей, и кожа пахла так, как пахнут ремни, которые носили долго, и от долго пот, и от пота соль, и от соли на губах липко, и от липкого вытирала, и от вытирала губа краснела.

А один пах ничем. Ничем это не пусто, а страшно. Ничем это как комната, из которой вынесли мебель, и от вынесли голые стены, и от голых эхо, и от эхо каждый звук возвращается, и от возвращается тебе же, и от тебе же некуда деться. И от ничего нет защиты, и от нет защиты губы помнили, и от помнили тело, и от тела Крича не знала, что делать с этим «ничем», и от «ничем» мыла дольше всех, и от всех горячее, и от горячего кожа сдирались, и диралась красная, и от больно хорошо, потому что - больно это живая, а живая это не грязная.

И после всех, когда Серёжа спал, Крича сидела в ванной и трогала губы пальцами, и от пальцев губы были чужие, не её, а чьи-то, Утро, и от Серёжи «привет», и Крича «привет», и казалось, что нормально, и шла дальше трахаться.

Мылась долго. Горячо. Вода из крана в Гагре шла ржавая, и от ржавой кожа краснела, и от красной пощёипывало, и от пощёипывало больно, и от больно мыла ещё, и от ещё горячее, и от горячего мочалка по коже, и от мочалки кожа сдирается, и от сдиралась красная, и от красной больно, и от больно хорошо, потому что больно это живая, а живая это не грязная, и от «не грязная» мыла, и от мыла не смывала, потому что смыть можно кожу, но не память, и от памяти стыдно, и от стыдно тихо.

В августе у неё начало щипать. Так, что нельзя было сидеть. Она пошла к врачу в Гагре, грузинке с тёмными глазами, которая смотрела на неё не как на пациента, а как на улику преступления. Сказала одно слово: «триппер». Крича не сразу поняла. Потом поняла, и её вырвало прямо в коридоре, на кафельный пол, пахнущий хлоркой. Желчь горькая, слёзы солёные, пол холодный. Она сидела на этом полу и ревела, как ребёнок, которому сделали больно и который не понимает, за что.

Лечилась в Гаграх три месяца. Уколы, таблетки, свечи. Свечи были противные, и от них щипало, и Крича лежала на боку и смотрела в стену, и стена была тонкая, и за стеной жил кто-то, кто по ночам кашлял, и кашель был такой же, как у неё, — туберкулёзный, надрывный, будто человек кашлем пытался вытолкнуть из себя не мокроту, а всё, что накопилось.

Серёжа к тому времени уже сбежал. На тумбочке записка: «прости, дела». Крича прочитала и засмеялась. Потом долго сидела на полу. Пол был холодный, и от холода дрожала спина, и дрожь переходила в руки, и руки тряслись, и в руках ничего не было, кроме записки, и записка была глупая.

Крича лежала и думала о Николае. Не о Серёже, не о болезни, а о Николае. О том, как он курит на крыльце, и дым рвёт ветер, и как он сказал однажды: «Лежать неправильно нельзя. Лежать можно только - лежать». И от этого воспоминания становилось теплее, где-то внутри, в том место, где болело сильнее всего.

И дальше было снова казино, и снова кружево, и снова руки, и снова мыться, и снова не смыть, и снова утро, и снова «привет», и снова дальше. И дальше, и дальше, и дальше. Пока не начало щипать. И от щипало тело, и от тела врач, и от врача одно слово, и от слова Крича, и от Кричи рвота, и от рвоты пол, и от пола холод, и от холодного дрожь. И от дрожала Крича ревела, и от ревела не от боли, а от того, что наконец поняла: Серёжа не «за нас». Серёжа за себя. И от себя продавал, и от продавал её, и от неё деньги, и от денег чужие, и от чужих чужой, и от чужого Крича одна. И от одной стыдно, и от стыдно горько, и от горько три месяца уколов, и от уколов боль, и от боли крик.

Было бельё. Красное, чёрное, кружевное, и Крича впервые в жизни держала в руках что-то настолько красивое и настолько не своё. Ткань была тонкая, как паутина, и от тонкой пальцы сквозь, и от сквозь кожа, и от кожи мурашки. Серёжа покупал, не спрашивая, приносил в пакетах, и Крича стояла в номере и думала: вот женщина, которая надевает такое, наверное, счастливая. И надевала, и бельё садилось на тело, и Серёжа смотрел, и в его взгляде было что-то, от чего Крича краснела, и краснела не стыдно, а нежно, потому что его глаза говорили «ты красивая», и в «красивая» Крича на секунду верила, что да, красивая, что можно, что она имеет право любить в 44 года.

Он снимал с неё это бельё медленно, и от медленно кружево сползало по коже, и от кожи мурашки, и от мурашек Крича закрывала глаза, и от закрытых было темно и тепло, и от тепла она отдавалась, и от отдавалась не телом, а чем-то большим, чем тело: доверием. Потому что когда с тебя снимают кружевное бельё и смотрят так, ты доверяешь, и от доверия открыта, и от открыта уязвима, и от уязвима нежна, и от нежна Крича.

Были вечера, когда приходили другие. Девушки, молодые, с гладкой кожей и светлыми глазами, и от их молодости Крича вспоминала свою. Вспоминала юность, когда тело хотело и получало, когда несколько рук одновременно ласкали везде, и от везде Крича тонула в тепле, и от тепла стонала, и от стона не стыдно, а хорошо, потому что тело знало, чего хочет, и хотело честно, и от честного не стыдно, а нежно. Крича не жалела, потому что тогда это было её, её тело, её желание, её тепло.

В декабре Ирина написала коротко: «Мы в Сочи, в студии». И всё. Без пояснений, без «приезжай», без «надо». Просто факт. И Крича, которая три месяца лежала и смотрела в стену, вдруг встала. Встала и поняла, что ноги держат. Держат. Плохо, шатко, но держат. Она собрала рюкзак. Молния сломалась, и Крича материлась.Домай. Пошла.

Границу переходила пешком. Декабрь, ветер, куртка тонкая. Зубы стучали, и от стука болела челюсть, и от боли Крича шла быстрее, будто скорость могла согреть. Она не грелась. Но шла. Автобус до Сочи, и в автобусе жарко, и пот, и тошнота, и окно приоткрыто, и ветер с моря, и от ветра легче. Так легче, как бывает легче, когда знаешь, что едет, что едет к кому-то, кто не отвернётся.

Крича пришла в декабре.

Студия на Курортном. Третий этаж. Крича стояла у двери и не стучала. Стояла и смотрела на дверь, на голое дерево, и думала: вот дверь. За дверью человек, которому она сделала больно. И теперь она стоит и боится постучать, и от страха ногти впиваются в ладони, и от впиваются красные полумесяцы, и от красного больно, и от больно правильно, потому что должно быть больно, потому что она сделала больно, и теперь пусть болит у неё, пусть.

В Сочи в декабре холодно: небо серое, будто его выстирали и не досушили, ветер с моря тянет сырость, и даже солнце, если и проглядывает, греет не по-летнему, а так, будто извиняется, что вообще светит. Крича шла по Курортному в тонкой куртке, пальцы мёрзли, ногти посинели, и она прятала руки в карманы, но там было не теплее. В руке — справка, сложенная вчетверо, холодная, как льдинка. Крича то сжимала её крепче, то разжимала, будто пыталась отогреть. Кроссовки промокли, носки липли к ступням, и от этого холода хотелось плакать, но Крича не плакала: вчера уже выплакала всё, что могла.

Студию она нашла по привычке: три этажа вверх, дверь, за которой пахнет кофе, сигаретным дымом и чем-то родным, что не опишешь словами, но сразу чувствуешь кожей. Открыла Арчи — она же Регина, только все звали её Арчи, и она откликалась на это короткое, чуть грубоватое имя, будто оно ей шло больше, чем полное. Арчи стояла в трениках и вытянутом сером свитере, мокрая от пота — будто только что металась по комнате, а теперь наконец остановилась. «Заходи, тут теплее», — сказала она, и Крича шагнула внутрь, как в другой мир, где ветер не достаёт, а холод не пробирается под кожу.

В студии сидела Ирина — на кровати, поджав ноги, в теплых гетрах, будто пыталась уместить в себе как можно больше тепла. Но она никогда не была незаметной: в ней всегда было что-то твёрдое, как камень на дне реки. Крича протянула справку. Ирина надела очки, прочитала, сняла очки, посмотрела на Кричу так, будто видела не её, а всё, что с ней случилось, и сказала просто: «Ну, слава богу». И в этом «слава богу» было столько облегчения, что у Кричи снова защипало в горле, но она сглотнула, не дала слезам пролиться.

Арчи крутила в пальцах незажжённую сигарету — бросила - но привычка осталась. «Хреново, но терпимо», — сказала она про ломку, и Крича вдруг поняла, что они все тут живут на этом «терпимо»: ттерпят боль, терпят пустоту, которая остаётся после того, как кто-то уходит. И в этом терпении есть своя сила — не громкая, не красивая, но настоящая.

Крича сказала: «Я хочу к вам. Жить здесь». Арчи хмыкнула: «Тут тесно». «Мне немного», — ответила Крича. «Немного — это сколько?» — «Угол, табурет, подушка». Арчи посмотрела на Ирину, Ирина кивнула: «Оставайся». И Крича села на табурет, и он скрипнул, и Арчи сказала: «Не скрипи».

Крича ответила: «Это не я, это табурет», и все трое тихо рассмеялись, и смех этот был не от веселья, а от того, что наконец собрались.

Чайник засвистел. Этот свист был как сигнал: всё будет нормально. Крича обхватила горячую кружку, обожгла губы, но не отставила — пусть будет больно, зато горячо, а тепло сейчас было дороже всего.

Ирина сказала: «Хватит говорить: „я чистая“. Пей чай». И Крича пила, обжигаясь, и чувствовала, как тепло ползёт по венам, разгоняя декабрьский холод.

А потом пришёл Николай. Он появился как-то буднично — будто всегда тут был, просто выходил на минуту и вернулся. Встал в дверях, посмотрел на всех, будто пересчитывал, убеждался, что все на месте. Крича подняла глаза, и её будто ударило током: столько в нём было простого, молчаливого, надёжного. Она встала, подошла, уткнулась ему в плечо, и он обнял её — не крепко, чтобы не сломать, а так, чтобы она почувствовала: он здесь, он не уйдёт.

— Прости, — сказала Крича. — Я сделала тебе больно.

Николай не ответил. Стоял и смотрел. Не строго, не мягко, а как смотрят на человека, которого давно не видели и к которому привыкли за время разлуки не привыкать, а жить с дырой на его месте, и вот теперь дыра заполняется, и от заполнения непонятно: радоваться или бояться. Он не радовался и не боялся. Он стоял.

— Ну скажи что-нибудь, — сказала Крича, и голос её дрожал, и от дрожал было стыдно, и от стыдно ещё.

— Серёжа заразил меня триппером и сбежал, — сказала Крича. — Его ищут вкладчики. Я лечилась всё лето.

Николай сел на стул. Сел медленно, и стул скрипнул, и от скрипа Крича вздрогнула. И Николай «сядь». И Крича села. Стул был жёсткий, и от жёсткого - копчик, и от копчика больно, и от больно Крича «спасибо». И Николай: «не за что». И Крича: «есть за что, ты меня пустил домой».

Николай: «куда бы ты пошла».

Крича «не знаю, на вокзал, к маме, на Лиговский".

Крича сидела на стуле. Николай стоял. За окном Сочи, декабрь, пальмы, и от пальм экзотика, и от экзотики не верится, что зима, и от не верится, что она тут, и от тут стыдно, и от стыдно горько, и от горько слёзы, и от слёз Крича заплакала. Не от жалости к себе и не от обиды на Серёжу. От того, что Николай сказал потом.Он сказал:

«Ты живая. Это главное». Сказал просто, как говорят «хлеб свежий» или «дождь кончился». Факт. И от этого факта Крича заплакала, потому что «живая» было так мало и так достаточно, от слёз мокро, и от мокрого щёки, и от щёк подбородок, и от подбородка шея, и от шеи мокро, и Крича сказала «я мокрая».Николай - «это слёзы», и Крича «нет, это пот, и слёзы, и сопли, и всё».

117

0 комментариев, по

4 038 35 339
Мероприятия

Список действующих конкурсов, марафонов и игр, организованных пользователями Author.Today.

Хотите добавить сюда ещё одну ссылку? Напишите об этом администрации.

Наверх Вниз