Очередной эксперимент
Автор: Ник РубикДоброго дня.
Вчерашний эксперимент с ситкомом "Недрузья" не вызвал всплеска эмоций, поэтому сегодня другой заход. Попытка написать хит для литмаркета и тому подобного. Скорее всего, я это не закончу, потому что на серьезных щах не смогу писать, а сюжет великолепен)) Первая глава нетленки "Неожиданное наследство пополам с несчастьем приводит к счастью" (название рабочее, критика не приветствуется, а рекомендуется). Кто не любит женские романы - не читайте, возможны рвотные позывы. Я серьезно! Остальные - прошу
Глава 1. Пирожки
Пирожки остыли.
Вот они холодные. И пока я их не съем, бабушка ещё вроде как здесь. Глупо, конечно. Бабушка умерла в четверг. В одиночестве. В квартире, о которой я ничего не знала. Соседка нашла её только через два дня. А я в это время проверяла тетради и ругалась с бывшим мужем по телефону и в тот момент не почувствовала ничего. А сейчас, сидя над тарелкой с холодными пирожками, я прочувствовала всё, боль утраты, укол совести, опустошение. И неожиданную теплоту от холодных пирожков, тот вкус детства, который позволяет нам вернуться туда хотя бы на секундочку.
Ноябрьское утро серым клочковатым светом било в окно. Я сидела на табуретке по середине кухни, не включая лампу. Там пахло корвалолом, старостью и одиночеством. На холодильнике висел рисунок Олеси: три кривые фигурки, желтый почти круг и подпись печатными буквами — «Моя семья». Я, сама Олеся и бабушка. Отца на рисунке не было. Олеся его не часто вспоминала. А я не напоминала.
Телефон завибрировал. На экране — «Мама». Семь пропущенных. Я перевернула телефон экраном вниз. Не сейчас. Может, потом. Может, никогда.
Пирожки лежали на тарелке, накрытые полотенцем. Я привезла их вчера из бабушкиного дома. Взяла из кастрюли, где они так и остались — остывать. Бабушка пекла их в последний раз в среду. За день до смерти. Соседка сказала: «Она всё стояла у плиты, всё говорила — Олечка приедет, надо пирожков». Я не приехала. Я собиралась. Я всегда собиралась.
— Мам?
Олеся вышла из комнаты, сонная, в пижаме с единорогами. Волосы дыбом, на щеке след от подушки. Она посмотрела на меня, потом на пирожки. Потом снова на меня.
— Ты плачешь?
— Нет, — сказала я. — Просто пылинка в глаз попала.
Она подошла, взяла пирожок. Откусила. Прожевала. Сказала с набитым ртом:
— Вкусно. Бабушка молодец.
И я заплакала. По-настоящему. Не тихо, как умеют взрослые женщины, которые научились плакать без звука, чтобы никто не слышал. А громко, страшно, как в детстве. Олеся замерла с пирожком в руке. Потом положила его обратно на тарелку. Подошла. Обняла меня за шею. От неё пахло беззащитным детством и теми самыми пирожками.
— Не плачь, мамочка, — сказала она. — Бабушка на небе. Она оттуда видит нас. Она сказала, что будет смотреть.
— Когда сказала?
— Во сне. Она мне сегодня приснилась.
Я прижала её к себе. Крепко. Так, чтобы она не видела моего лица. Чтобы не видела, что я не верю ни в ад, ни в рай, ни в жизнь после смерти вообще. Я верила только в одно: бабушки больше нет. А пирожки остались. И я не спросила рецепт.
Похороны были в пятницу. Хоронить бабулю мы привезли в наш городок, чтобы упокоить её рядом с её мамой.
Кладбище у нас маленькое, старое, с покосившимися крестами и березами, которые помнят ещё мою прабабку. Ноябрьский ветер гнал по земле мокрые листья, и они цеплялись за штаны, как будто хотели утянуть с кладбища куда-нибудь подальше.
Народу пришло немного. Бабушке было восемьдесят три. Её подруги уже умерли. Соседи — кто мог ходить. Тётя Зина из второго подъезда, вся в чёрном, с искусственными розами. Дядя Витя с палочкой. Ещё какие-то старушки, которых я не знала. Они смотрели на меня и кивали: «Олечка. Внучка. Хорошая девочка». Я кивала в ответ. Что ответить я понятия не имела.
Олеся держала меня за руку. В другой руке у неё был камешек. Она нашла его по дороге и решила, что «бабушке он бы понравился». Я не стала объяснять, что бабушке уже всё равно. Пусть будет камешек.
Мать стояла в стороне. Прямая как вековая сосна на краю поля, пятьдесят два года, худая, с потухшими глазами и плотно сжатыми губами. В чёрном пальто, которое я ей не покупала. Она не плакала. Она смотрела на гроб так, как будто хотела его сжечь. Я знала этот взгляд. Так она смотрела на меня в детстве, когда я приносила четверки. Так она смотрела на бабушку, когда та приезжала в гости. Так она смотрела на весь мир, который её не любил.
Гроб опустили. Комья земли застучали по крышке. Олеся вздрогнула. Я прижала её к себе.
— Мам, — прошептала она. — Бабушке не больно?
— Нет, — сказала я. — Ей уже не больно.
— А нам?
Я не ответила. Потому что не знала.
После похорон, когда все начали расходиться, мать подошла ко мне. Близко. Так близко, что я почувствовала запах её духов — «Красная Москва», которые она не меняла лет тридцать.
— Ты хоть понимаешь, что она тебе всё оставила? — сказала она тихо. — Квартиру. Деньги. Всё.
— Мам, не сейчас.
— А когда? Когда она уже сгниёт? Ты хоть знаешь, что она мне говорила? «Ты плохая мать». Мне! Своей дочери!
— Мам, пожалуйста.
— Ты всегда была её любимицей. Всегда. А я — так, принеси-подай. Ты даже не представляешь, как это — быть никем в собственной семье.
Я молчала. Потому что не хотела ссориться на кладбище. Потому что люди смотрели. Потому что Олеся слышала. Но внутри у меня всё кипело. Потому что мать была права. Бабушка действительно любила меня больше. И я не знала, почему. И никогда и не спрашивала.
Мать ушла. Не попрощавшись. Я смотрела ей вслед, вскинула руку, хотела окликнуть, но передумала. Одна мысль билась в голове: «Мы никогда не были близки. И теперь уже не будем».
Тётя Зина подошла ко мне. Взяла за руку. Сказала:
— Олечка, она тебе письмо оставила. В шкатулке. Я видела. Она всё говорила: «Олечка приедет, я ей отдам». Не успела.
Я кивнула. Не придала значения. Письмо. Шкатулка. Всё потом. Вся жизнь когда-то «потом».
Уходя с кладбища, я обернулась. На бабушкиной могиле лежала роза. Одна. Красная. Не из венков — те были искусственные, дешёвые. Эта была живая. Свежая. Кто-то приходил. Отдельно. После всех.
Я не знала кто. И это было странно.
Бабушкина квартира в нашем городе была маленькой. Двухкомнатной. С обоями в цветочек, которые я помнила с детства. С запахом старости, пирожков и чуть-чуть — валерьянки. Бабушка пила её каждый вечер. Говорила: «Сердце шалит».
Олеся сразу убежала исследовать. Открывала шкафы, доставала платья, смеялась:
— Мам, смотри! Бабушка носила это?
Она держала платье в горошек. То самое. Серое. Я видела его на бабушке в последний раз, когда приезжала. Год назад. Может, два.
— Носила, — сказала я. — Ей шло.
Я открыла шкаф. На полке — очки. Бабушкины. В футляре. Я взяла их. Подержала в руках. Положила обратно.
На столе — фотография. Бабушка молодая. Красивая. Смеётся. Рядом — мужчина. Темноволосый, с ямочками на щеках. Не дед. Я никогда его не видела. На обороте — надпись чернилами, выцветшими: «Володя. 1965. Навсегда».
Я смотрела на фото долго. Кто такой Володя? Почему бабушка хранила его фотографию? Почему не рассказывала? Зачем хранила столько лет?
Я не знала.
В углу, на дне шкафа, лежала шкатулка. Деревянная, с резной крышкой. Я открыла. Внутри — письма. Много. Пожелтевшие, сложенные в треугольники. Я не стала читать. Не сейчас. Я просто закрыла шкатулку и положила в сумку.
Потом зазвонил телефон.
— Ольга Сергеевна? — Голос официальный. — Нотариальная контора. Завещание вашей бабушки будет оглашено завтра. В областном центре. Горького 25. Вам нужно быть.
— Как завтра? — не поняла я. — Разве это так скоро происходит?
— Всё узнаете на месте. Приходите. В десять.
Я положила трубку. Села на бабушкину кровать. Пружины скрипнули.
Ну оставила она мне эту двушку. Лучше бы поделила с матерью, та бы хоть в обиде не осталась. Деньги какие-то. У неё. Которая всегда говорила, что «живёт на пенсию». Я приносила ей деньги — тысячу, две, когда могла. Она говорила: «Олечка, не надо, у меня всё есть».
Приезжала я редко. Потому что у меня была своя жизнь — муж, который пил, дочь, которую нужно было кормить, работа, которая высасывала всё, жалоба от его новой пассии, бесконечная усталость. А бабушка просто была. Где-то там. Далеко. Хоть и близко. И её не стало.
Олеся прибежала из другой комнаты. В руках — флакон духов.
— Мам, понюхай! Пахнет бабушкой!
Я взяла флакон. «Красная Москва». Как у матери. Только у бабушки — другой запах. Мягче. Теплее. Я вдохнула. И снова заплакала. Потому что запах — это единственное, что осталось. И он выветрится. Через месяц. Через два. И бабушка исчезнет окончательно.
Домой мы вернулись поздно.
Олеся уснула в машине. Я несла её на руках — тяжёлую, тёплую, с запахом пирожков и детского крема. Она что-то бормотала во сне. «Бабушка… пирожок…»
Я уложила её в кровать. Укрыла. Поцеловала в лоб.
И тут в дверь постучали.
Громко. Настойчиво. Я знала, кто это. Я всегда знала.
— Оля! Открой! Я знаю, что ты дома!
Андрей. Бывший муж. Пьяный. Опять.
Я не хотела открывать. Я хотела сделать вид, что меня нет. Но он не уходил. Стучал. Кричал. Олеся заворочалась. Открыла глаза.
— Мам?
— Тише, солнышко. Спи.
Я вышла в коридор. Открыла дверь.
Он стоял на пороге. В грязной куртке, с трёхдневной щетиной, с глазами, которые я когда-то любила. Теперь они были мутные. Красные. Пустые.
— Я пришёл к дочери, — сказал он.
— Ты пьян.
— Я имею право.
— Уходи.
— Дай мне денег. Я знаю, у тебя бабка умерла. Она тебе оставила. Дай.
— Уходи, Андрей.
— Я отец! Имею право!
— Ты бывший отец. И право у тебя оказалось слева. Уходи. Или я вызову полицию.
Он засмеялся. Громко. Так, что Олеся в комнате заплакала. Он услышал. Посмотрел через мое плечо.
— Леська! Иди к папе!
Олеся вышла. Сонная. Испуганная. Она посмотрела на него. Молча. И спряталась за меня.
Андрей помрачнел.
— Ты её настроила против меня, — сказал он. — Ты всегда была дрянью.
Он попытался схватить меня за руку, но я вовремя отстранилась и захлопнула дверь. Он стучал ещё. Потом стоял молча, но слышно было тяжелое дыхание. Потом звук плевка и шаги по лестнице. Я стояла, прижавшись спиной к двери. Дрожала. Олеся обняла меня за ноги.
— Мам, я его боюсь.
— Я тоже, солнышко. Я тоже.
Я уложила её снова. Сидела с ней, пока она не уснула. Потом вышла на кухню. Села на табуретку. Посмотрела на пирожки. Взяла один. Холодный. Жёсткий. Но вкусный. Как всегда у бабушки.
Я ела и думала: «Я не боюсь, что он ударит меня. Я боюсь, что он заберёт Олесю. Что суд оставит её с ним. Что я не смогу доказать, что он пьёт, что он не платит алименты, что он ни разу не пришёл трезвым. Я боюсь, что моя дочь вырастет и скажет: „Мама, почему ты не ушла раньше?“ Я боюсь, что она права».
Я доела пирожок. Вымыла руки. Посмотрела на телефон. Семь пропущенных от «Мама». Одно сообщение от незнакомого номера:
«Квартира. Завтра. 10:00. Не опаздывайте. А. Соколов».
Я не ответила. Просто закрыла глаза. Завтра. Всё завтра. Новая жизнь. Или ничего.
Нотариальная контора была в областном центре. Большое здание с колоннами, как в кино. Я вошла. В единственном приличном платье. С сумкой, в которой лежала шкатулка с письмами. С Олесей за руку.
В коридоре — мать. В том же чёрном пальто. С тем же каменным лицом.
— Ты опоздала, — сказала она.
— Я вовремя.
— Ты всегда вовремя. Подсуетилась, всё тебе… — тон матери не оставлял надежды на восстановление теплых отношений в ближайшее время.
Я не ответила. Мы вошли в кабинет. Нотариус — женщина лет пятидесяти, с усталыми глазами и папкой в руках. За столом. На стене — портрет президента. В углу — мужчина. Молодой. В дорогом пальто. Я его не заметила. Я вообще никого не замечала в тот момент. Я думала только о бабушке. О том, что она хотела мне сказать. О том, что я не успела спросить.
Нотариус открыла папку. Начала читать. Я слышала слова, но не понимала их. «Квартира… в равных долях… Ольге Сергеевне Кузнецовой… и Алексею Владимировичу Соколову…»
Я замерла. Соколов? Кто это?
Я повернулась. Мужчина в углу поднял голову. Посмотрел на меня. Холодно. Оценивающе. Как на проблему.
Мать вскочила.
— Ты! — закричала она. — Ты всё знала! Ты всё подстроила! Ты и эта твоя бабка! Вы всегда меня обманывали!
— Мам, я не знала…
— Врёшь! Ты всегда врала! Ты и эта старуха! Вы обе!
Нотариус пыталась её успокоить. Мать выбежала. Хлопнула дверью.
Я осталась. С бумагами. С Олесей, которая смотрела на меня и не понимала, что происходит. С мужчиной, который поднялся и подошёл ко мне.
— Вы, вероятно, та самая внучка, которая не навещала бабушку годами, — сказал он.
Голос холодный. Ровный. Как лёд.
— А вы, вероятно, тот самый альфонс, который втёрся в доверие к старушке, — ответила я.
Он усмехнулся. Невесело. Посмотрел на Олесю. Что-то мелькнуло в его глазах. Боль? Узнавание? Я не поняла. Он отвёл взгляд.
— Удачи с квартирой, — сказал он. — Она вам понадобится. Ещё увидимся.
Он ушёл. Я стояла. В кабинете нотариуса. С бумагами в руках. И не понимала, что только что произошло.
Я получила квартиру. И мужчину. Точнее, половину мужчины. Точнее, половину квартиры и целого мужчину, который уже настроен ко мне негативно.
Я не знала, кто он. Я не знала, почему бабушка так поступила. Я не знала ничего.
Но я знала одно: я не сдамся. Потому что у меня есть Олеся. И потому что бабушка хотела, чтобы я была счастлива. А счастье, как пирожки. Его нельзя откладывать. Иначе остынет.
Я вышла на улицу. Областной центр. Большой город. Шум. Люди. Я одна. С сумкой. С шкатулкой. С бумагами. И с дочерью, которую нужно кормить.
Телефон завибрировал. Всё те же семь пропущенных от «Мама». Одно сообщение от незнакомого номера:
«Квартира. Завтра. 10:00. Не опаздывайте. А. Соколов».
Я убрала телефон в карман, взяла дочь за руку и улыбнулась через силу:
— Пойдем готовить пирожки!
— Как у бабушки?
— Да, как у неё.