Крутой текст на примере Платонова
Автор: Василий СтекловВозвращаюсь к недавней теме: что важнее в литературе - язык или сюжет?
Читаю сейчас роман "Чевенгур" Андрея Платонова.
С точки зрения современных методов "пишем бестселлер" Чевенгур написан из рук вон плохо, ни разу не бестселлер. Нет динамизма повествования, нет клифхенгеров, нет захватывающего с первых строк сюжета, нет простых и близких народу героев, нет драконов и попаданцев. Короче - много чего нет еще, что так нужно современному успешному роману.
Да и сам сюжет - в сущности, весь роман ничего не происходит: герои мыкаются по революционной России, думают, разговаривают, что-то делают, встречают людей, любуются природой и техникой. Современные издатели, наверняка, после первых строк выкинули бы такой роман в корзину.
Но у романа есть то, чего нет и не будет у современных "шедевров" - уникальный язык.
Наверно, все, кто хоть раз читал Платонова, обратили внимание на его необычный язык. Его сложно спутать с другими авторами.
Я не берусь судить - смог бы Андрей Платонов в наше время стать стильным, модным, молодежным писателем. Писать легкие, интересные публике романы, но при этом сохранить свой необычный язык. Сложно сказать. Искусство движется к упрощению. Особенное массовое искусство.
Но я уверен, что "Чевенгур" и другие шедевры Платонова будут читать, когда канут в лету все современные и будущие бестселлеры про бояр, роковых вампиров, секретных агентов, соколов сталина, секси тянок, жутких монстров, эльфов, жопаданцев и прочих фантастических тварей.
Теперь о главном - Язык.
Чевенгур и другие произведения Платонова можно читать не углубляясь в сюжет, а только ради самого текста. Есть такие книги, которые читаешь с мыслью - прочитать, закончить, узнать финал, поставить галочку. С Платоновым точно не так, читая его, ты просто ждешь - какой еще необычный словесный изыск встретится тебе на следующей странице. Не торопишься бежать вперед по сюжету. С другой стороны - это и недостаток, препятствие. Такие книги сложно "проглотить", невольно увязаешь в тексте.
Есть язык плохой, сквозь который сложно продраться. Есть язык хороший, литературный, который интересно и легко читать. А есть язык очень хороший, уникальный - он настолько необычный, что сквозь него тоже сложно продираться, как и через плохой.
Но если плохой язык можно сравнить с вязким вонючим болотом, из которого хочется быстрее выбраться на берег, то уникальный язык можно сравнить с цветущим полем, через которое тоже нельзя пройти быстро, потому что все время приходится останавливаться, чтобы сорвать очередной цветок.
Переводчики Платонова, наверно, приходят в ужас и просто делают смысловой перевод. Я не знаю, специально ли Платонов писал так, усложняя язык, или это у него выходило естественно.
Платонов - писатель эпохи Серебряного века, русского модерна, когда искусство обновлялось и массово появлялись новые формы. Очевидно, модерн повлиял на его стиль. В его тексте постоянно встречаются необычные слова - простонародные, рабоче-крестьянские, большевистский новояз. Но даже обычные слова у него составлены вопреки стандартной грамматике, образуя непостижимые словосочетания и предложения. И необычна не только форма языка, но и его содержание. Герои Платонова думают и говорят с какой-то простонародной изысканностью, сложной простотой.
Писать таким сложным, уникальным языком, как Платонов, очевидно, получится далеко не у всех. Но, возможно, это и не нужно, это может отпугнуть современного читателя. Но в то же время украсить свой текст, добавить перчинки и изюминки вполне можно. А не то что: берем сюжет, героев, арки, интриги, твист, эротизм, развязку - смешиваем все в нужной пропорции, доводим до минимального количества а.л. - и все, бестселлер готов!
Вот немного избранных цитат из Чевенгура:
Сторож курил и спокойно глядел дальше – в бога он от частых богослужений не верил, но знал наверное, что ничего у Захара Павловича не выйдет: люди давно на свете живут и уже все выдумали. А Захар Павлович считал наоборот: люди выдумали далеко не все, раз природное вещество живет нетронутое руками.
Захар Павлович знал одного человека, рыбака с озера Мутево, который многих расспрашивал о смерти и тосковал от своего любопытства; этот рыбак больше всего любил рыбу, не как пищу, а как особое существо, наверное знающее тайну смерти. Он показывал глаза мертвых рыб Захару Павловичу и говорил: «Гляди – премудрость! Рыба между жизнью и смертью стоит, оттого она и немая и глядит без выражения; телок ведь и тот думает, а рыба нет – она все уже знает». Созерцая озеро годами, рыбак думал все об одном и том же – об интересе смерти. Захар Павлович его отговаривал: «Нет там ничего особого: так, что-нибудь тесное».
Втайне он вообще не верил в смерть, главное, же, он хотел посмотреть — что там есть: может быть, гораздо интересней, чем жить в селе или на берегу озера; он видел смерть как другую губернию, которая расположена под небом, будто на дне прохладной воды, — и она его влекла. Некоторые мужики, которым рыбак говорил о своем намерении пожить в смерти и вернуться, отговаривали его, а другие соглашались с ним: «Что ж, испыток не убыток, Митрий Иваныч. Пробуй, потом нам расскажешь».
– А ты чем занимаешься? Ничем? Ну, живи так, пока мои ребята тебе голову не оторвали…
Это он сказал верно: в первую же ночь сыновья столяра – ребята от десяти до двадцати лет – облили спящего Захара Павловича своей мочой, а дверь чулана приперли рогачом. Но трудно было рассердить Захара Павловича, никогда не интересовавшегося людьми. Он знал, что есть машины и сложные мощные изделия, и по ним ценил благородство человека, а не по случайному хамству.
На другой день Захар Павлович пришел в депо. Машинист-наставник, сомневающийся в живых людях старичок, долго всматривался в него. Он так больно и ревниво любил паровозы, что с ужасом глядел, когда они едут. Если б его воля была, он все паровозы поставил бы на вечный покой, чтоб они не увечились грубыми руками невежд. Он считал, что людей много, машин мало; люди — живые и сами за себя постоят, а машина — нежное, беззащитное, ломкое существо: чтоб на ней ездить исправно, нужно сначала жену бросить, все заботы из головы выкинуть, свой хлеб в олеонафт макать — вот тогда человека можно подпустить к машине, и то через десять лет терпения!
Прошка сидел с большой досужестью на лице, думая, как надо сделаться отцом. Он уже знал, что дети выходят из мамкиного живота — у нее весь живот в рубцах и морщинах, — но тогда откуда сироты? Прошка два раза видел по ночам, когда просыпался, что это сам отец наминает мамке живот, а потом живот пухнет и рожаются дети-нахлебники. Про это он тоже напомнил отцу:
— А ты не ложись на мать — лежи рядом и спи. Вон у бабки у Парашки ни одного малого нету — ей дед Федот не мял живота…
Кондаев гремел породистыми, длинно отросшими руками и воображал, что держит в них Настю. Он даже удивлялся, почему в Насте — в такой слабости ее тела — живет тайная могучая прелесть. От одной думы о ней он вздувался кровью и делался твердым. Чтобы избавиться от притяжения и ощутительности своего воображения, он плыл по пруду и набирал внутрь столько воды, словно в теле его была пещера, а потом выхлестывал воду обратно вместе со слюной любовной сладости.
— Прошк! — позвал горбатый. — Ты чего небо пасешь? Правда, нынче не особенно холодно?
Прошка понял, что ничего не капнуло — только показалось.
— Иди курей чужих щупать, сломатая калека! — обиделся Прошка, когда разочаровался в капле. — Людям остаток жизни пришел, а он рад. Иди у папашки петуха пощупай!
Он специально выходил ночью глядеть на звезды — просторен ли мир, хватит ли места колесам вечно жить и вращаться? Звезды увлеченно светились, но каждая — в одиночестве. Захар Павлович подумал, на что похоже небо? И вспомнил про узловую станцию, куда его посылали за бандажами. С платформы вокзала виднелось море одиноких сигналов — то были стрелки, семафоры, перепутья, огни предупреждений и сияние прожекторов бегущих паровозов. Небо было таким же, только отдаленней и как-то налаженней в отношении спокойной работы. Потом Захар Павлович стал на глаз считать версты до синей меняющейся звезды: он расставил руки масштабом и умственно прикладывал этот масштаб к пространству. Звезда горела на двухсотой версте. Это его обеспокоило, хотя он читал, что мир бесконечен.
Захар Павлович целые сутки сидел с Сашей на вокзале, поджидая попутного эшелона, и искурил три фунта махорки, чтобы не волноваться. Они уже обо всем переговорили, кроме любви. О ней Захар Павлович сказал стесняющимся голосом предупредительные слова:
— Ты ведь, Саш, уже взрослый мальчик — сам все знаешь… Главно, не надо этим делом нарочно заниматься — это самая обманчивая вещь: нет ничего, а что-то тебя как будто куда-то тянет, чего-то хочется… У всякого человека в нижнем месте целый империализм сидит…
— Эй, мешаный, уходи отсюда! — крикнул председатель Совета с другого стола. — Ты же бог, чего ты с нами знаешься!
Оказывается, этот человек считал себя богом и все знал. По своему убеждению он бросил пахоту и питался непосредственно почвой. Он говорил, что раз хлеб из почвы, то в почве есть самостоятельная сытость — надо лишь приучить к ней желудок. Думали, что он умрет, но он жил и перед всеми ковырял глину, застрявшую в зубах. За это его немного почитали.
Хромого звали Федором Достоевским: так он сам себя перерегистрировал в специальном протоколе, где сказано, что уполномоченный волревкома Игнатий Мошонков слушал заявление гражданина Игнатия Мошонкова о переименовании его в честь памяти известного писателя — в Федора Достоевского, и постановил: переименоваться с начала новых суток и навсегда, а впредь предложить всем гражданам пересмотреть свои прозвища — удовлетворяют ли они их, — имея в виду необходимость подобия новому имени. Федор Достоевский задумал эту кампанию в целях самосовершенствования граждан: кто прозовется Либкнехтом, тот пусть и живет подобно ему, иначе славное имя следует изъять обратно. Таким порядком по регистру переименования прошли двое граждан: Степан Чечер стал Христофором Колумбом, а колодезник Петр Грудин — Францем Мерингом: по уличному Мерин. Федор Достоевский запротоколил эти имена условно и спорно: он послал запрос в волревком — были ли Колумб и Меринг достойными людьми, чтобы их имена брать за образцы дальнейшей жизни, или Колумб и Меринг безмолвны для революции.
Копенкин слушал-слушал и обиделся:
— Да что ты за гнида такая: сказано тебе от губисполкома — закончи к лету социализм! Вынь меч коммунизма, раз у нас железная дисциплина. Какой же ты Ленин тут, ты советский сторож: темп разрухи только задерживаешь, пагубная душа!
Дванов завлекал Достоевского дальше:
— Земля от культурных трав будет ярче и яснее видна с других планет. А еще — усилится обмен влаги, небо станет голубей и прозрачней!
Достоевский обрадовался: он окончательно увидел социализм. Это голубое, немного влажное небо, питающееся дыханием кормовых трав. Ветер коллективно чуть ворошит сытые озера угодий, жизнь настолько счастлива, что — бесшумна. Осталось установить только советский смысл жизни.
И это только небольшая часть.