Наговорное яблоко
Автор: Олег ЛикушинНочь, улица, фонарь, аптека...
А. Блок
Нет спору: человечество, если брать его в особенности «в целом», а не в частных каких-то случаях, часто уродливых и ужасающих, стало, и несомненно стало жить лучше – лучше, чем, скажем, сто и сто пятьдесят лет тому, в ту эпоху, когда в уездном городке Старая Русса задумывался и писался роман «Братья Карамазовы», в ту эпоху, куда отнесено действие этого романа, в котором «центральной частью», по Василию Розанову, выставлена была великая поэма «Великий инквизитор» (Васина врака, по мне). И уж вовсе не сравнить русской жизни конца XIX века с темнотой и дикостью, в которых ютились человецы начала века XVI-го.
Но вот что ещё скажу: довольно часто, да что – сплошь и рядом, современники мои переносят определение качества жизни (она «лучше») с некоторых её и вполне известных условий на самого человека; то есть если уж жизнь человека стала «лучше», из этого, со всею необходимостью, де, следует сделать вывод о том, что и сам-то человек стал «лучше». Я спрашиваю наших оптимистов, как попадается такой из них мне на зубок: «лучше» – значит свободнее, сытее, довольнее и самодовольнее, независимей и самодостаточней, образованнее и эгоцентричней, чище и чистоплотней, честнее и хитроумней, светлее и благороднее и, следует полагать – безгрешней?
Отвечается мне: ну, в общем и целом, хотя...
«Хотя». Рост хотелок наличен и неудержим.
В любом случае звучим гордо.
---
Я и верю оптимистам, то есть как бы хочу верить, и сомневаюсь, а усомнившись, топочу к книжному шкапу, вынимаю, одну за другой, пачки книжек, и в одной из них прочитываю: «Московский корреспондент “Нов. Врем.”, Old Gentleman в одном из своих талантливых анекдотов (1895 г., № 7036) рассказывает о следующем факте народной расправы с колдуньей, имевшем место 25 сентября прошлого года [в 1894 г. - Л.] в Москве, в самом центре города, на Никольской улице.
“Одна из наиболее чтимых московских святынь – часовня св. Пантелеймона на Никольской. В ней и около неё всегда толпа. По ночам часовня заперта, но ранним утром, далеко до рассвета, в ней служится молебен; затем чудотворная икона вывозится в город для служения молебнов в частных домах. Тогда в часовню собирается особенно много народа – всё больше мещан и крестьян. Так было и в ночь 25-го сентября. Часовня ещё не была отперта, а около неё уже толпилось человек триста. Между ними находились крестьянский мальчик Василий Алексеев и какая-то простая женщина, одержимая припадками – не то истерического, не то эпилептического свойства. Возле этой пары стояла крестьянка Наталья Новикова; она разговорилась с мальчиком и подарила ему яблоко... Мальчик куснул яблоко, - и надо же быть такому несчастью, чтобы как раз вслед затем с ним сделался истерический припадок. На крик Алексеева прибежал с ближайшего поста городовой и отвез больного в приемный покой. Толпа, конечно, всполошилась:
- Отчего был крик? В чем дело?
Наталья Новикова и женщина, сопровождавшая Алексеева, вероятно, успели тем временем повздорить, потому что вторая из них принялась объяснять народу происшедший случай таким ехидным образом:
- Мальчика испортила вот эта баба. Дала ему яблоко, а яблоко-то было наговорное. Едва он закусил яблоко – как закричит! и почал выкликать...
Суеверная сплетка быстро обошла толпу и подчинила ее себе. На Новикову глядят со страхом и ненавистью. Слышны голоса:
- Ведьма!
- Мальца заколдовала!
- Пришибить – и греха не будет...
На Новикову начинают нажимать, она струсила и решила лучше уйти подальше от греха: народ – зверь, с ним не сговоришь. Пока она пробиралась к Проломным воротам, толпа рычала, но не кусалась; со всех сторон ругательства, отовсюду свирепые взгляды, но ни у кого не хватает мужества перейти от угроз к действию... В это время кто-то громко и отчаянно крикнул:
Братцы... бей колдунью!
И в ту же минуту Новикова была сбита с ног и десятки рук принялись молотить по ней кулаками... Молотили с яростью, слепо, не жалея, насмерть... И, не случись на Никольской в ту пору опозднившегося прохожего, чиновника Л.Б. Неймана, Новиковой не подняться бы живой из-под града ударов. Г. Нейман бросился в толпу:
- Что вы делаете? С ума сошли?
- Бей колдунью!
- Этот – что тут ещё?!
- Вишь, заступается...
- Заступается? Видно сам из таких... бей и его!
- Уйди, барин! Не место тебе здесь... Наше дело, не господское...
- Бей! бей! бей!
Г. Нейман, обороняясь, как мог, протискался, однако, к Китайскому проезду, где подоспел к нему городовой, чтобы принять полуживую Новикову: она оказалась страшно обезображенною, защитника её тоже, выражаясь московским жаргоном, отделали под орех...
И над сценой этой средневековой расправы ярко сиял электрический фонарь великолепной аптеки Феррейна, и повезли изувеченную Новикову в больницу мимо великолепного Политехнического музея, в аудитории которого еженедельно возвещается почтеннейшей публике то о новом способе управлять воздухоплаванием, то о таинствах гипнотизма, то о последних чудесах эдиссоновой электротехники. И, когда привезли Новикову в больницу, то, вероятно, по телефону, этому чудесному изобретению конца XIX века, дали знать в дом обер-полицмейстера, что вот-де в приемном покое такого-то полицейского дома лежит женщина, избитая в конце века XIX по всем правилам начала века XVI...”».*
---
Дочитав кошмарную эту историйку, я, конечно же, догадываюсь, что автор «анекдота», будучи человеком образованным и просвещонным, прогрессивным и проч., указывает на вполне понятный и изумляющий его факт, именно: в городе «высокой культуры быта» Москве, в Первопрестольной нашей, в самом центре её, под электрическими фонарями великолепных аптек, в непосредственной близости от чудес Политехнического музея, при телефонах, больницах и, наверное, трамваях, среди культурного, в общем и целом, городского общества, вдруг процвело нечто дикое, нечто атавистическое, трудно объяснимое, отчего никакой иной защиты нет, кроме трудов просвещения-образования и, тем самым, улучшения и счастьефицирования «тёмных» народных масс, большая часть которых подходит, наверное, под известную нам, людям века XXI, ещё более освещонную и просвещонную вывеску: «понаехали тут».
Я, конечно, обо всём этом догадываюсь, но для какой-то точно нехорошей, точно инквизиторской, точно мизантропической цели прочитываю дальше, ища – откуда они «понаехали», не на машине ли времени, то есть из века XVI?..
---
В 1875 году крестьяне из Полесья ища в своём кругу «ведьм», задирали бабам и девкам подолы в надежде обнаружить там «бисов хвост», испытывали несчастных водою, и трёх таки вывели «на чистую воду»; последних посадили под арест и едва не сожгли. В октябре 1879 года в деревне Врачеве Деревской области Тихвинского уезда крестьяне сожгли, заперевши в срубе, солдатскую вдову Аграфену Игнатьеву. Несчастная обвинена и «уличена» была в колдовстве и порче.
Но прелюбопытнейшее открылось в «Киевской Старине» 1890 года, в публикации некоторых бумаг о «гайдамаках», или разбойниках, осуждённых за два десятка лет перед тем военно-судной комиссией. В 1770 году по тем краям пошло холерное «поветрие», народ, в виду неостановимых и повальных смертей, заволновался. Вот как передаёт историю Я.Канторович:
«... между крестьянами <...> возникли частые толки о том, что по селу кто-то ходит, отворяет окна и “надыхуе” через них в хаты, отчего народу мрёт больше, чем бы мерло без этого. Несколько человек из громады, ввиду таких толков, поставили себе целью выследить виновника народного бедствия. Вскоре на одном из сборищ было заявлено некоторыми из присутствовавших, что они видели ходящего по селу упыря, что на упыря этого с остервенением нападали собаки, а скот при виде его стремительно убегал. Последили при этом и во что был одет упырь: он был в белой рубахе и синих суконных штанах, от колен подштукованных белым сукном. А в таком одеянии, как всем было известно, ходил обыкновенно приходский войтовский поп, о. Василий. Тогда у всех явилось подозрение, что ходит по селу по ночам не кто иной, как поп. Обратились с вопросом об этом к самому батюшке, но он категорично отрицал возводимое на него обвинение. Тогда спросили попадью, ходит ли батюшка ночью по селу, – и она тотчас заявила, что ходит и что у него бывает по ночам его уже умершая сестра вместе с другими мертвецами, причем все они толкутся с шумом по комнате и “клацают ртами, как будто едят”. Ввиду такого показания сделали очную ставку попадье с попом, её мужем, требуя, чтобы она сказанное ею повторила в его присутствии. Она повторила, добавив: “Не запирайся, попе, бо сама правда, що ты ходыш по селу вночи”. Это подтвердила и попова кухарка. После этого участь попа была решена. Тринадцать человек, выбранные громадой, сперва пошли и выкопали на кладбище яму, а затем явились к попу и в то время, как он вышел из приходского дома, кинулись на него и стали бить дрючьями. Избив его до полусмерти, достали носилки, положили его на них и отнесли к выкопанной яме. Там, пробив его осиновым колом от плеча к плечу “навылет”, бросили в яму и, не слушая мольбы попа, заживо закидали его землей. Поветрие после этого, по показаниям участвовавших в убийстве, затихло, хотя не совсем. На суд попал только один участник убийства, 26-летний крестьянин села Войтовки Леско Ковбасюк, остальные умерли от поветрия. Ковденская военно-судная комиссия отпустила его без наказания, вероятно потому, что был убит схизматический поп».**
Нотабень: образец избирательного «правосудия»: поп не наш, «вражеский». Да и народец, который на службы ходил, исповедовался попу, руки целовал и проч., тоже «тот ещё».
Дочитав, вспоминаю – из «Великого инквизитора», современного (по времени создания) приведённым здесь примерам дикости народных, человечьих толп: «Повторяю тебе, завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать. Ибо если был кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя. Dixi» (237; 14).
И ещё вспоминаю волну «цветных революций», с их «майданами» и «площадями роз», захлестнувшую наш мiр в самые последние времена. Вспоминаю толпы с дрючьями и «калашами», базуками и «коктейлями молотова», вспоминаю огни пожарищ и развалины в столичных городах, которые вчера ещё были, всякий в свою меру, образцами «высокой культуры быта» (и не только ведь, что самое-то страшное, быта), вспоминаю, вспоминаю... А вспоминается отчего-то мелькание кадров кинохроники – с факельными шествиями по городам страны «великих Гёте и Гейне», осенённые кумачом площади большевистских радений, маоистские униформисты с дебиловатыми цитатниками, яростные толпы верных «сынов Пророка»...
И, конечно, милая, тихая, размеренная «одноэтажная Америка» (и немилая великоэтажная тож) помелькивает, пресловутым двадцать шестым кадром – цитадель «справедливости» и «человеколюбия», в которой мне так вольно и так покойно было вздохнуть, отбросив все и всяческие воспоминания.
Но ведь отчего-то я, отдельночеловек – вспоминаю?..
А как не вспомнить, когда из каждого утюга с чайником льётся дерьмо «острова Эпстайна-Эпштейна», колдовское, людоедское, мясное и черномессное; когда колдуны наколдовывают не единичные – миллионные смерти, смерти оптом… в америках и на островах, в метрополиях и на окраинах, в Миргороде и повсеместном Салеме…
Вспоминаю «Остров» Лунгина, а лезет остров Эпстайна…
Как не вспомнить впихуемое во всякую – умную и так себе – строку «догматическое», знаменитое на весь мир – «если Бога нет, то всё позволено»? А «если» Бог есмь, то позволено не «всё»? Вот, прозирая исторические двухтысячелетней залежи полутуманности и презирая протекающую ясновидь, – не всё и не всем позволено? Точно – не всё и не всем? А людоеды, они с других планет к нам засланцы, или они всё та же «тварь дрожащая», которая и «верует и трепещет» и творит? Творит, потому что «все такие», только дрожь в этих-то, которые по мелочи, в потайке, в интёмных затворах, в фэнтезийных рассказиках-романцах с хоррорами, крупнее и забористей, чем в гигантах власти, мысли и капитала?
И ещё я люблю повспоминать читанное про «свободу выбора», про «или или или», и про то, что «чертей нет», что черти – «сказка».
И про то, что «они другие», «они, которые «там», в забугорьях, а мы хорошие, чистые, без греха и червоточинки, «во всяком случае, людей не едим». Про то, что «других» лучше бы того… на костёр. Ну, или без костра, по-тихому. Или не по-тихому… Или…
Кто против?
Кто против воспоминаний о планете святых чудес и наговорных яблок?
Вспоминаю, проходя и проезжая мимо великолепия московских и питерских аптек и музеев, под медоточивыми утешениями электрических фонарей, под ежеминутными чудесами упоения «наукой и техникой» с их – их, не моими! – «электронными правительствами» ... И отчего-то грустно думаю, что на самом-то деле правила века XVI никто по сей день не догадался отменить, а и вряд ли догадается о таком в обозримом историческом будущем. Потому, думаю, так, что отмена означала бы, со всею необходимостью, отмену самого человека – без разницы, обер-полицмейстер он или схизматический поп с его попадьёю и прочими «громадянами». (В скобке: но попадья-то экая ж прелесть, сдала, как припёрло, муженька венчанного со всем его оборотневым потрошком… сказошная женщина!)
И ещё я вспоминаю, что как-то остро мне хочется подвернуть к какой-нибудь апотеке (простыл, жесточайше), и непременно Феррейновой: может статься, в этом избавление, ну?..***
---
Кода от Бел Кауфман, из предисловия к допотопному роману «Вверх по лестнице, ведущей вниз»: «Такую муру я бы и собаке не дал читать» (это о Гомеровой «Одиссее», которая ещё допотопней).
Или, там же: «Я придумала “Ящик пожеланий”; одинокий мальчик положил в него письмо, в котором поздравил себя с днём рождения».
* Я.Канторович. Средневековые процессы о ведьмах // История инквизиции. Средневековые процессы о ведьмах. М.-Харьков. 2001. С. 397-398.
** Там же. С. 384-385.
*** Впрочем, признаюсь в одной маленькой и жизнеутверждающей (и, главное, законопослушной) надежде, именно что эвтаназию у нас, в отличие, скажем, от «страны святых чудес», никогда не узаконят. То есть «слинять в три дня» дозволяется (и будет дозволяться), по нашей всеобщей и торжествующей гуманности, только государству и обществу и человечеству в целом, но никак не их отдельным представителям и «членам», н-да-с. И то: с паршивой овцы хоть шерсти клок; если не жить, то хотя бы выживать...
Или:
Третий
В угрюмый день, исполненный щедрот, невиданных на дне чересполосиц, я встретил изумительный восход в лесу, весной, как бог простоволосой. Жизнь отряхнулась, выпала из сна, забитого штрихами бед несчотных, и вдруг сметённых, будто шваркнул щоткой по плоскости слепого полотна зарвавшийся мальчишка-ученик, владыки-мастера беспутный подмастерье: исчез из вечности её делитель – миг, открылась сокровенного потеря. По мановению изъялся царь земли, во всех своих красотах и проказах. «Прах к праху» – шорох слышится в пыли, ещё заметной неземному глазу. И – тишина, и мир из края в край, и грех перволюдей на нуль помножен. И лань лежит со львом, и лай, не лай, а плачет бес – последний из ничтожеств.
Ты не поверишь, скажешь – сон не явь, его так запросто, средь бела дня не встретишь. Вздохну с улыбкой: ты, быть может, прав; а может, я, а может, кто-то третий.
И повторю – упрямый нищеброд: в угрюмый день, исполненный щедрот, я встретил изумительный восход.