Самоцензура авторов Америки 30-50-х на примере Рекса Стаута
Автор: Мрак СергеевичМногие тут возмущаются запретами, плашками 18+ и невозможностью употребить словосочетание "поле заросло травой" без получения диклеймера "В этой книге наркота, треш, угар и содомия". А мне вспомнился Арчи Гудвин и его танцы с девушками в квартире, всю ночь напролет.
Когда читал в юности, еще подумал - "какой-то импотент этот Арчи, не знает, что надо делать с девушками в их квартире".
А что по факту?
Представьте себе Нью-Йорк сороковых. Черногорский гений Ниро Вульф, сто тридцать килограммов гедонизма, воздевает орхидеи к небу, пока его секретарь и совесть, Арчи Гудвин, в четвертом часу утра бесшумно входит в коричневый особняк на Западной Тридцать пятой. Наутро Вульф, не поднимая головы от утренней орхидеи, цедит: "Вы танцевали до рассвета, Арчи?" — "Да, сэр, до трех". Вульф фыркает, заказывает бекон, и расследование продолжается.
Для нас сегодня — просто милая деталь. Для читателя 1943-го — искусный обходной маневр, литературная эквилибристика высшего пилотажа. Потому что за спиной Арчи, помимо его бостонского чувства юмора, стояла тень куда более могущественная, чем любой гангстер из бруклинских доков: тень Уилла Хейса и его морального кодекса.
Америка 30-50-х годов жила в состоянии культурной шизофрении: джаз гремел из каждого патефона, но диктовала правила Католическая лига приличия. Голливуд, а за ним и вся массовая литература, оказались заперты в клетке, прутья которой были сделаны из долларовых купюр. Одно неверное движение, и "Субботний вечерний пост" (The Saturday Evening Post) — главная жила, питавшая Стаута, — захлопывал двери.
Кодекс Хейса. Его неопубликованный закон гласил: грех не может быть привлекательным. Секс вне брака — грех. Значит, если Арчи Гудвин, молодой, поджарый как гончая, уходит к девушке, мы не должны видеть в этом ничего, а лучше — и не видеть, что уходил .
И Рекс Стаут, прагматичный бизнесмен от литературы, перешел на эзопов язык. "Танцы". Это масонский знак для посвященных. Для цензора из Огайо это здоровое развлечение. Для городского читателя — прозрачный намек на ночь, проведенную не в фокстроте, а в куда более увлекательных занятиях.
Стаут создал литературный блик: текст говорит правду, но произносит ложь. Арчи действительно мог танцевать. А мог и не танцевать. Это "неведение" читателя становилось частью игры. Мы никогда не узнаем наверняка, что происходило в тех квартирах. Возможно девушки действительно позволяли только танцевать себя.
Но интереснее другое: эта цензура работала как допинг для авторов. Запрет на прямое изображение насилия, секса и социального хаоса заставил Стаута и его коллег изобретать новые подходы к читателю.
Этот "язык эвфемизмов" проник глубже, чем в спальню. Кодекс требовал, чтобы полиция была честной, а преступник — наказан. Но Стаут, оставаясь в рамках, умудрялся показывать, что инспектор Кремер — туповат, полиция — медлительна, а правда часто находится на грани законных методов. Он играл на грани фола, но никогда не заступал за нее. Его самоцензура была искусством хождения по канату над пропастью коммерческого провала.
К 60-м годам Кодекс Хейса рухнул под натиском сексуальной революции. Стаут мог бы, наконец, написать: "Арчи расстегнул молнию и впердолил" Но он не сделал этого. Самоцензура, прожитая десятилетиями, перестала быть внешним ограничением. Она стала частью стиля. Язык намеков оказался сильнее языка фактов. "Танцы" остались в текстах Стаута, как ритуал, как дань элегантности.
Чую и нам скоро придется изгаляться не меньше!