Общение с ИИ: личный опыт, перспективы
Автор: Михаил ЭмПредыстория
Только-только завершилась экспериментальная игра Макса Далина, в которой живые авторы соревновались с нейросетками. Я от нее до сих пор в шоке. Как выяснилось, нейросети много чему обучились: во всяком случае, в тройку топов влезали слишком часто, чтобы после этого их игнорировать.
В рамках игры я впервые сгенерировал художественный текст с помощью ИИ и настолько впечатлился, что решил попробовать еще. Надо же выяснить границы применения!
Новый опыт общения
Для начала взял синопсис (есть у меня один, который я несколько раз пытался превратить в полноценный роман, но упирался словно в каменную стену) и попросил ИИ развернуть в роман. Дипсик (бесплатная версия) сразу обломался, то есть выдал результат абсолютно неудовлетворительный и исправлять отказался: заверял, что все исправлено, хотя не исправил ничего. Ну ладно, пришлось обойтись без него!
Попросил ЧатЖПТ (платная версия) – и получил текст куда более годный: первую главу для начала. Чат исправно реагировал на просьбы исправить текст. Правда, годность текста вышла относительной, из-за большого количества фактологических ошибок и небольшого – стилистических. Сгоряча я принялся редактировать, но вскоре убедился, что это нерационально: куда быстрее написать самому с нуля – если, конечно, желаешь получить качественный текст, а не полный отстой.
Получается, нейросетка не в состоянии конкурировать с человеком? На самом деле – вопрос, ведь первая глава моего синопсиса относилась к современности, в которой мы все доки.
«А что если, – подумал я, – сгенерировать фэнтези или фантастику? В них фактология не играет особой роли. Никто же не знает, как устроен бластер или волшебный меч, поэтому автор может нести любую чушь – проверить невозможно».
Сказано – сделано. Взял еще один синопсис, на этот раз вымышленного немого фильма-хоррора, и заказал у ЧатЖПТ рассказ... получив результат куда более приемлемый.
Вот, если есть желание, можете ознакомиться. Объем, правда, великоват (19 тыс. знаков) – ну, вы бегло... В этом сгенерированном тексте не исправлено ни одной буквы.
Сердце в его груди
В те времена, когда над Боденским озером еще не поднимались колокольни с острыми шпилями, а по ночам из лесов выходили такие туманы, что в них пропадали телеги, лошади и человеческие голоса, на каменистом берегу стояла деревня. Называли ее Штейнбах, хотя камней там было куда меньше, чем грязи, навоза и бедности.
Дома жались друг к другу, будто боялись темного леса. По вечерам ставни запирались на дубовые засовы, и никто не выходил наружу после того, как последний луч солнца исчезал за водой.
Кроме Николаса.
Он был пастухом, и потому привык к одиночеству. С утра до вечера он водил овец и коров на склоны над озером, где трава росла жесткая, соленая от ветра, но все же годилась скоту. Николас был худ, темноволос, нелюдим и мечтателен. Деревенские считали его немного тронутым: он мог забыть о стаде, улечься на спину и часами смотреть, как облака плывут над озером, будто белые корабли без весел.
При себе он всегда носил дудочку, вырезанную из бузины. Играл он плохо, но с чувством. Иногда звуки выходили такие жалобные, что даже коровы переставали жевать.
Играл он для Анны.
Анна была дочерью бондаря: белокожая, темноглазая, с тяжелой косой, которую она носила перекинутой через плечо. Когда она смеялась, у мужчин в деревне перехватывало дыхание. Когда шла к колодцу, парни начинали вдруг чинить ремни, поднимать с земли несуществующие монеты или поправлять ворота, лишь бы она прошла мимо.
Николас не делал ничего. Он только смотрел.
И Анна никогда не смотрела в ответ.
Ее глаза искали другого — Вига, сына богатого мельника. Виг был плечист, румян, всегда припудрен мукой, как святой на церковной фреске. Он смеялся громко, говорил уверенно и имел за спиной мельницу, амбар, двух лошадей и сундук с серебром. Анна краснела при виде его. Николас видел это и каждый раз чувствовал, будто кто-то медленно, с наслаждением, сжимает ему ребра железными клещами.
Весной он еще надеялся. Летом молился. К осени перестал есть.
Он лежал на склоне, играл на дудочке, а стадо разбредалось по чужим огородам. Деревенские ругали его, староста грозил палкой, хозяева скота обещали выгнать. Николас слушал, кивал, а вечером снова шел к озеру и смотрел вниз, туда, где черная вода билась о камни.
Однажды, когда ветер с озера принес ранний холод, Николас поднялся на утес.
Солнце уже село. Вода внизу была темна и гладка, как вороненая сталь. Николас стоял на краю, чувствуя, как носки его башмаков нависают над пустотой. Он подумал об Анне. О ее руках. О том, как она подает Вигу кружку пива на празднике урожая. О том, как смеется, запрокидывая голову.
Он разбежался.
И в тот же миг скрюченная рука легла ему на плечо.
Николас вскрикнул. Его дернули назад с такой силой, что он упал на траву. Перед ним стоял человек, которого в деревне старались не называть по имени после захода солнца.
Кинкель.
Он жил в старом каменном замке на краю леса, где не топили печей даже зимой. Замок был кривой, с узкими окнами, похожими на прорези в черепе. Говорили, что в подвалах у Кинкеля висят высушенные младенцы, что он умеет разговаривать с мертвыми, что волки не трогают его, потому что считают своим.
Сам Кинкель был мал ростом, горбат, с длинными пальцами и лицом, будто сложенным из воска и старых шрамов. Но глаза его горели — желто, живо, весело.
— Куда это ты, пастушок? — спросил он. — В воду? Без плаща? Без ужина? Неразумно.
Николас молчал, дрожа.
— Что привело тебя к пропасти? — продолжал Кинкель. — Та, что под ногами, или та, что внутри?
Николас вдруг заплакал. Не красиво, не сдержанно, а как ребенок: всхлипывая, размазывая слезы по лицу.
Он рассказал все. Про Анну. Про Вига. Про то, что у Вига есть мельница, деньги, будущее, а у Николаса — только дудочка, стадо и хижина с дырявой крышей.
Кинкель слушал внимательно. Иногда кивал. Иногда улыбался так, что в сумерках поблескивали его мелкие зубы.
— Значит, Анна любит богатого? — сказал он наконец.
— Конечно, — прошептал Николас. — Кого же ей еще любить?
— Тогда горю можно помочь.
Николас поднял голову.
— Как?
— Очень просто. Имей ты сердце богача, она полюбила бы тебя. Даже такого — в лохмотьях, с грязью под ногтями и лицом, как у утопленника.
Николас решил, что ослышался.
— Сердце?
— Сердце, — подтвердил Кинкель. — Не кошелек. Не башмаки. Не дом. Все это лишь наросты. Богатство живет глубже. В груди. Там, где человек хочет, берет, копит и не отдает.
— Но у меня есть сердце.
— Пастушье, — сказал Кинкель с сожалением. — Мягкое. Слабое. Оно годится для дудочки, травы и самоубийства. Для любви красавицы оно бесполезно.
Николас сел на траве. Его страх отступал, уступая место другой дрожи.
— Его можно заменить?
Кинкель улыбнулся шире.
— Все можно заменить, если рука тверда и нож остер.
Он наклонился к Николасу так близко, что тот почувствовал запах сырой земли и лекарственных трав.
— Принесешь мне сердце богатого человека, и я вставлю его тебе. Тогда посмотрим, как отвернется твоя Анна.
Николас вернулся домой уже ночью. Он не зажигал лучины. Сидел на лавке, слушал, как в стене скребется мышь, и думал: «Сердце богатого человека».
Три дня он ходил как во сне.
На четвертый умер мельник.
Старый мельник, отец Вига, подавился костью за ужином. Так сказали в деревне. Другие шептали, что он увидел у окна чье-то лицо и захрипел от ужаса. Но какая разница? Его положили в дубовый гроб, отпели в церкви, похоронили на кладбище за каменной оградой.
В ту ночь шел дождь.
Николас взял лопату, нож для разделки туш и старый платок. Кладбище встретило его мокрой травой и косыми крестами. Земля на свежей могиле была мягкой. Лопата входила в нее легко, с влажным чавканьем.
Он копал долго. Руки дрожали, но не от страха. От ожидания.
Когда показалась крышка гроба, дождь усилился. Николас с трудом поддел доски. Внутри лежал мельник — желтый, раздутый, с воском на веках. От него пахло холодом и чем-то сладким.
— Прости, — сказал Николас.
И разрезал мертвецу грудь.
Утром он пришел к замку Кинкеля. Солнце еще не поднялось, лес стоял черный, мокрый. Колдун открыл сразу, будто ждал.
Николас положил на стол окровавленный платок.
Кинкель развернул его, заглянул внутрь — и расхохотался. Он хохотал долго, согнувшись, держась за живот, до хрипоты и икоты. Николас стоял бледный, с грязью на сапогах.
— Ну что ж, — сказал наконец Кинкель, вытирая слезы. — Раз принес, значит, заслужил.
Он повел Николаса в комнату без окон. Там стояла кушетка, покрытая темной кожей, и стол с ножами, крючьями, иглами и стеклянными банками, в которых плавали бледные куски неизвестной плоти.
— Ложись.
Николас лег.
Кинкель дал ему выпить горькую настойку. Стены поплыли. Каменный потолок опустился низко, будто хотел раздавить его. Последнее, что увидел Николас, был нож в руке колдуна — тонкий, блестящий, ласковый.
Потом пришла боль.
Она не была похожа ни на ожог, ни на удар, ни на зубную ломоту. Она была умнее. Она знала, где в человеке спрятана душа, и царапала именно там. Николас не мог кричать — Кинкель положил ему между зубов кожаный ремень. Он только выгибался, пока колдун вскрывал ему грудь, разводил ребра железными распорками и, мурлыча себе под нос, вынимал из него теплое, дрожащее сердце.
— Мягкое, — услышал Николас сквозь туман. — Совсем мягкое.
Потом в пустоту в его груди легло другое сердце. Тяжелое. Упрямое. Чужое.
Кинкель зашил разрез суровой ниткой. Стежки легли ровно, один к одному.
К вечеру Николас смог встать.
— Теперь иди, — сказал колдун. — Живи. Богатей. Люби.
— Как мне благодарить вас?
Кинкель только махнул рукой.
— Вернешься.
Николас не понял.
Через два дня он уже стоял у колодца, ожидая Анну. Она пришла с ведрами, увидела его, кивнула и прошла мимо.
Сердце в груди Николаса ударило глухо, как жернов.
«Оно еще не обжилось», — решил он.
Он ждал.
И перемены действительно начались.
Сначала кузнец, старый Ганс, позвал его в ученики. Никто не понял почему. Ганс всегда говорил, что Николас годится только коровам хвосты считать. Но однажды он посмотрел на парня, на его широкие ладони, на неподвижные глаза и сказал:
— Приходи завтра. Будешь меха качать.
Николас пришел.
Кузница стала его новым миром. Огонь, железо, молот, пот. Там все было честнее, чем в поле. Ударил слабо — металл не слушается. Ударил точно — гнется. Николас учился быстро. Он чувствовал железо, будто оно было живым. Под его молотом раскаленные полосы становились подковами, ножами, петлями, засовами.
Старый Ганс все чаще поручал ему работу, потом начал пить, потом неожиданно женился на вдове из соседнего города и уехал, оставив кузницу ученику.
Так Николас стал кузнецом.
Теперь его уважали. С ним здоровались первыми. Ему платили серебром. В его доме появилась новая крыша, дубовый сундук и мясо на столе не только по праздникам. Он больше не пах овцами. От него пахло углем, железом и силой.
И тогда Николас пошел свататься.
Анна выслушала его во дворе, стоя с корзиной белья. Лицо ее было спокойно.
— Нет, — сказала она.
— Почему?
— Потому что нет.
— Я теперь не пастух.
— Вижу.
— Я зарабатываю не хуже мельника.
Анна посмотрела на него так, будто он сказал что-то неприличное.
— Николас, — произнесла она тихо, — я не выйду за тебя. Ни теперь, ни потом. Ты мне неприятен.
Она ушла в дом.
Слова эти жили в нем, как черви в яблоке.
Николас не пил. Не ел. В кузнице он бил молотом так, что искры летели до потолка, а заказчики перестали входить без стука. По ночам он видел Анну рядом с Вигом. Видел ее руки на его шее, ее губы у его уха. Видел муку на рубахе Вига и думал, что от этой белой пыли его сейчас вырвет.
Значит, дело было не в богатстве.
Анна любила не деньги. Не мельницу. Не сундук.
Она любила Вига.
Это открытие сделало мир простым.
В одну темную ночь Николас взял кузнечный молот. Не тот, которым подковывают лошадей, а большой, двуручный, для тяжелых заготовок. Обмотал рукоять тряпкой, чтобы не скользила ладонь, и пошел к мельнице.
Колесо стояло. Вода шептала под ним. Дом спал.
Николас знал, где комната Вига. Окно было приоткрыто — ночь стояла душная. Он влез внутрь бесшумно, как кот. Виг лежал на спине, широко раскинув руки. Во сне он улыбался.
Это Николасу не понравилось.
Он поднял молот.
Удар вышел глухой, короткий, окончательный.
Виг даже не вскрикнул.
Николас работал быстро. В этот раз он не просил прощения. Сердце Вига он завернул не в платок, а в ткань, пропитанную воском, чтобы кровь не просочилась. Потом вышел тем же окном и направился к лесу.
Кинкель ждал его у двери замка.
— А я думал, ты придешь раньше, — сказал он.
— Оно не работает, — сказал Николас, протягивая сверток.
— Сердце мельника?
— Анна не любит меня.
— Ах, Анна, — протянул Кинкель. — Конечно.
Он взял сверток, понюхал, ухмыльнулся.
— Молодое. Сильное. В муке, наверное?
— Вставь его мне.
Кинкель не стал спорить.
На этот раз Николас меньше боялся. Он сам лег на кушетку. Сам расстегнул рубаху. Кинкель разрезал прежний шов, раскрыл грудь, вынул мельничье сердце и вставил сердце Вига.
— Замечательная работа, — сказал он, зашивая. — Ты становишься постоянным клиентом.
Николас не ответил.
Когда рана затянулась, он стал ждать окончания траура. Анна ходила в черном. Лицо ее осунулось. На похоронах Вига она не плакала — стояла неподвижно, будто все слезы в ней замерзли.
Николас счел это хорошим знаком. Значит, любовь была глубока. Значит, когда сердце Вига приживется в его груди, она почувствует зов.
Прошли недели.
Он выждал еще немного, чтобы не показаться нетерпеливым.
Потом снова пришел к Анне.
Она открыла ему дверь сама. На ней было простое серое платье. Она похудела, но глаза ее стали тверже.
— Уходи, Николас.
— Я пришел просить твоей руки.
Анна долго смотрела на него. В ее лице не было ни страха, ни жалости. Только усталость.
— Лучше бы тебя тогда нашли в озере, — сказала она.
Дверь закрылась.
В тот вечер Николас разбил в кузнице три подковы, одну наковальню и зуб одному крестьянину, который не вовремя спросил, когда будет готов засов.
Ночью он пошел в замок.
Кинкель сидел у холодного очага и читал книгу в переплете из серой кожи. Свечи вокруг него горели зеленоватым огнем.
— Опять? — спросил он, не поднимая глаз.
— Ты обманул меня.
— Я дал тебе сердце богача. Ты разбогател. Я дал тебе сердце любимого ею юноши. Ты стал еще глупее. Где обман?
— Она не любит меня.
— Бывает.
— Сделай что-нибудь.
Кинкель закрыл книгу.
— Я не Господь Бог.
— Тогда научи меня.
— Нет.
Это короткое слово ударило Николаса сильнее, чем отказ Анны. В груди его сердце Вига забилось быстро, трусливо, жалко. Николас шагнул вперед.
— Научи.
— Нет.
Руки Николаса сомкнулись на горле колдуна.
Кинкель дернулся, удивленный скорее невежливостью, чем опасностью. Потом захрипел. Его тонкие пальцы заскребли по запястьям Николаса. Ноги смешно забили по каменному полу. Глаза выпучились, в них вспыхнуло то самое желтое пламя — и погасло.
Николас отпустил его.
Тело Кинкеля упало у стола, маленькое, кривое, пустое.
Некоторое время Николас стоял над ним, тяжело дыша.
Потом взгляд его упал на хирургический нож.
Мысль пришла тихо. Почти ласково.
Он вырезал сердце колдуна.
Оно оказалось маленьким, темным и плотным, как орех. Николас держал его на ладони и чувствовал, что от него веет холодом не смерти, а глубины — той глубины, где не водится ни любовь, ни жалость, ни человеческая суета.
Он снял рубаху.
Сам разрезал себе грудь по старому шву.
Боль была чудовищной, но теперь Николас умел терпеть. Он сунул пальцы в раскрытую плоть, вырвал сердце Вига и бросил его на пол. Оно подпрыгнуло один раз, как мокрая жаба.
Затем вставил сердце Кинкеля.
Зашивать было трудно. Стежки легли криво, кожа топорщилась. Кровь текла по животу и капала на камни. Но Николас справился.
Он ушел из замка перед рассветом.
И уже по дороге понял, что вся его прежняя жизнь была ошибкой.
Анна? Что такое Анна? Красивая деревенская девушка с пустой головой, теплой кожей и привычкой говорить «нет». Разве ради этого стоило копать могилы, убивать, менять сердца?
Мир был куда шире.
Почему железо краснеет в огне? Почему вода в озере темнеет перед бурей? Почему мертвое тело гниет, а ногти будто растут? Почему луна вытягивает из людей сны? Почему сердце, будучи куском мяса, заставляет человека становиться другим?
Вопросы поднялись вокруг него, как птицы из камыша.
Николас закрыл кузницу на три дня и начал опыты.
Сначала он искал новые сплавы. Смешивал железо с медью, оловом, свинцом, серебром. Плавил, охлаждал, ковал, ломал. Некоторые металлы пели под молотом. Некоторые крошились, как хлеб. Один кусок, полученный в ночь полнолуния, целый час оставался теплым, хотя лежал на снегу.
Потом металла стало мало.
Николасу понадобились травы, кости, кровь, стеклянные сосуды, книги. Он вспомнил замок Кинкеля.
Труп колдуна все еще лежал на полу, распоротый, высохший, с открытым ртом. Крысы почему-то его не тронули.
— Непорядок, — сказал Николас.
Он вынес тело и сбросил в овраг. Потом вымыл пол, расставил ножи, зажег свечи и остался жить в замке. Деревенские только перекрестились. Никто не пришел спросить, куда делся Кинкель. Никто не хотел знать.
В одной из стен Николас нашел потайной лаз. За ним была комната, которой не могло существовать: слишком большая для замка, слишком высокая для башни, слишком глубокая для земли. В ней стояли книги. Полки уходили вверх во мрак и вдаль, будто лес из переплетов. На корешках были буквы, похожие на насекомых, звезды и раны.
Николас умел читать. Старый Ганс научил его выводить имена заказчиков на подковах и замках. Этого оказалось достаточно, чтобы начать.
Он читал неделями.
Потом месяцами.
Он узнал имена ангелов, которые никогда не служили Богу. Узнал, как высчитать день смерти по форме тени. Узнал, что у каждого человека есть не одно сердце, а множество — сердце плоти, сердце желания, сердце памяти, сердце греха. Плотяное лишь открывает дверь остальным.
Он почти перестал спать. Ел мало. Иногда забывал говорить человеческими словами и ловил себя на том, что бормочет на языках, которых никогда не слышал.
Но Анна не исчезала.
Она возвращалась в самые неподходящие минуты. Когда он выводил мелом круги на полу. Когда препарировал жабу с двумя головами. Когда находил в книге доказательство, что звезды — это глаза мертвых великанов. Вдруг перед ним вставала Анна: у колодца, с косой через плечо, с этим спокойным, невыносимым «нет».
Николас злился.
Любовь была мелкой вещью. Ничтожной. Болезнью крови. Ошибкой влажного тела. Ее следовало изучить, описать, классифицировать и положить на полку рядом с прочими слабостями.
Но она мешала читать.
В октябре, когда лес стал рыжим, а озеро свинцовым, Николас вышел на берег. Ему нужно было проветрить голову: в старом талмуде он нашел главу о переселении желаний, и строки начали шевелиться перед глазами.
У утеса стояла Анна.
Одна.
Ветер трепал ее волосы. Она смотрела на воду. Николас узнал это место сразу. Здесь он когда-то хотел прыгнуть вниз. Здесь рука Кинкеля удержала его за плечо. Здесь все началось.
Анна обернулась.
На ее лице мелькнул страх.
— Николас.
Он подошел ближе.
Она изменилась. Осунулась, побледнела. Красота ее стала жестче, тоньше, словно мороз прошелся по цветку. Но Николас почувствовал, как в груди у него, в темном колдовском сердце, что-то царапнуло изнутри.
— Ты все еще во мне, — сказал он.
Анна отступила.
— Не подходи.
— Я думал, дело в деньгах. Потом — в Виге. Потом — в тайнах. Но дело в тебе.
Она побежала.
Недалеко.
Хирургический нож легко вышел из ножен.
Позже Николас не помнил ее крика. Только птиц, поднявшихся с воды. И красную линию на белой шее. И то, как быстро теплое становится холодным.
Он извлек сердце Анны аккуратно. Оно было маленькое, чистое, удивительно легкое. Николас положил его в карман, а тело сбросил с утеса. Вода внизу приняла Анну без всплеска, будто давно ждала.
В замке он разделся, зажег свечи и разложил инструменты.
Руки дрожали не от страха, а от нетерпения.
Он вскрыл себе грудь уже уверенно, почти мастерски. Вынул сердце Кинкеля. Оно сопротивлялось: будто цеплялось за жилы, будто не хотело уходить. На миг Николасу показалось, что из него донесся тонкий злой смешок.
Потом оно оказалось на столе.
На его место легло сердце Анны.
Девичье сердце стукнуло раз. Второй. Третий.
Николас зашил разрез суровой ниткой. На этот раз стежки вышли ровнее, чем когда-либо.
Он сел в кресло Кинкеля.
В замке было тихо. За стенами шумел лес. Внизу, далеко, озеро катило черную воду к камням. Деревня жила своей жалкой жизнью: пекла хлеб, чинила крыши, рожала детей, хоронила стариков, боялась темноты.
Николас открыл книгу.
Сердце Анны билось в его груди спокойно и ровно.
Больше не нужно было добиваться ее любви. Не нужно было ждать взгляда, улыбки, согласия. Не нужно было страдать от того, что кто-то другой стоит рядом с ней у колодца. Теперь все было при нем.
Ее сердце.
Его руки.
Кинкелевы книги.
Мельничья жадность, Вигова страсть, колдовская жажда знания и девичье упрямое молчание — все это прошло через его грудь, оставив там невидимые швы.
Николас склонился над талмудом. Буквы дрогнули, раскрылись, как черные цветы, и впервые он понял их без труда.
За окном поднимался туман.
К утру он укрыл деревню, кладбище, мельницу и утес. А в замке на краю леса горел одинокий огонь, и человек с чужим сердцем в груди читал о том, как заменить душу.
Что в итоге?
Фактологические, логические и стилистические ляпы встречаются, но в меньшем количестве, чем у Дипсика. Этот текст я мог бы легко отредактировать. И не уверен, что – будь он нормально отредактирован и опубликован – читатели отличили бы его от моих собственных. Таким образом, подобного контента я хоть сейчас могу настрогать в избытке: хоть каждый день по рассказу выкладывать. А сильно возжелаю, по два фантастических или фэнтезийных романа в неделю (хотя с ухудшением качества).
Далее – мучительные теоретические рассуждения.
Зачем тогда живые писатели?
Если нейросетка пишет практически как я, иногда неотличимо тот меня – тогда зачем нужен я? Вот действительно.
Можно возразить, что нейросетка на текущий момент пишет все-таки хуже: редактура сгенерированному тексту требуется однозначно. Закономерное замечание адептов искусственного разума: это начало, нейросетки скоро обучатся и тогда покажут живым авторам, где раки зимуют! На что следует возражение оппонентов: а вот и не покажут, потому что не обладают индивидуальностью!
Проанализирую данную логическую последовательность.
Можно ли утверждать, что нейросетки пишут не хуже людей?
Можно, если оценивать мастерство людей в среднем. Иначе говоря, ремесленнического уровня они определенно достигли.
Но что такое ремесленнический уровень? Ничто. Потому что в литературе ценятся исключительно шедевры, а посредственные тексты отправляются прямиком на свалку. Неудачи ценны лишь в качестве попыток создать лучшее, а квалифицированному читателю знакомиться с кособокими (да даже и крепкими ремесленническими) опусами не обязательно.
Тем самым писательское мастерство недостижимо для современных нейросетей в принципе. Известно из-за чего: из-за отсутствия у нейросетей индивидуального жизненного опыта (имеется в виду – в реальном мире).
Могут ли нейросети приобрести индивидуальный опыт?
Могут, без сомнения – но не в виде сегодняшнего софта.
Вообще, для приобретения жизненного опыта нейросетками существуют два пути.
Первый – программная компиляция естественной среды. Грубо говоря: создать реалистичную игрушку, в которую запустить ИИ, чтобы тот обучался жизненным навыкам. Таким способом ИИ сможет приобрести индивидуальный опыт.
Однако, этот путь чересчур сложен, потому неэффективен. Зачем создавать имитацию того, что уже в полном нашем распоряжении, – окружающую реальность?
Куда проще второй.
Технически элементарный вариант – подключить нейросетку к видеокамере: тогда ИИ начнет реагировать на окружающий мир (а сейчас реагирует исключительно на пользовательские запросы, что не одно и то же). Интересно, почему нейросетка до сих пор не подключена? Казалось, чего проще?! При подобной конструкции она сможет сопоставлять хотя бы начальные элементы реального мира (визуал) с задаваемыми ей вопросами.
Пока оставлю этот вопрос без ответа.
Очевидно, что нормальный шаг на этом пути – установить нейросетку на робота (то есть на механизм, обладающий некоторыми датчиками, тем самым – способностью восприятия). Если снабдить робота программной целевой установкой и рефлексией (включающей в себя обратную связь с внешним миром), получится ИИ более высокого типа: тот самый – обладающий индивидуальным жизненным опытом, необходимым для генерации литературных шедевров. Принципы реализации получатся другими, но путь торный.
Тем не менее об установке нейросетки на роботов в последнее время не слыхать, хотя талдычили о том еще в середине прошлого века. Может, направление засекречено, а может –вообще заморожено. Могу лишь тихо предполагать.
Мои предположения.
А предполагаю я следующее.
Желание создать полноценный искусственный разум (тот, который рефлексирует, имеет собственные цели и восприятие окружающего мира) у заказчиков ИИ отсутствует. Зачем им прямые конкуренты – не для того же, чтобы человечество облагодетельствовать? Не ставится ими такой задачи, вообще. Нейросетки – не искусственный разум, а искусственные дополнения к естественному: попытка создать и вынести за пределы биологического тела мыслящий орган. Если подробнее, то:
- сначала создается искусственный орган мышления, к которому человек постепенно приучается и без которого впоследствии не может обходиться. Примерно та же функция подспудно заложена в компьютерах и смартфонах,
- вследствие того, что внешние мыслительные аппараты имеют разную мощность (соответственно, разную цену), достигается соответствие богатства и интеллекта – двух показателей, сегодня прямо не коррелирующих. Обидно же, в самом деле, когда нищеброд умнее и ученее уважаемого зажиточного человека?! С появлением искусственного органа мышления такого не случится – по той очевидной причине, что у нищеброда не хватит денег приобрести качественные внешние мозги.
Перспективы.
Теперь – о перспективах использования ИИ, в означенном контексте.
С этой точки зрения вся эта не работающая маркировка нейросодержащих продуктов – смех да и только! Начальный этап. В ближайшем будущем борьба сосредоточится на более фундаментальных вопросах, к примеру: на приобретении равных интеллектуальных прав. Что будет означать право человека пользоваться тем интеллектуальным продуктом, который он в состоянии освоить (а не тем, который в состоянии купить). Вечное противостояние социализма и капитализма. При социализме, если помните, человеку было доступно то учебное заведение, в которое он мог поступить. Не обходилось без злоупотреблений, понятное дело, но принцип был именно этим, не? То же самое относительно равного здравоохранения. При капитализме принципы абсолютно иные, вы же не станете отрицать? В рамках новой альтернативы и сосредоточится общественное бурление.
Что же касается сгенерированного контента, то его участь незавидна что при социализме, что при капитализме: ни одна из общественных формаций в нем, по большому счету, не заинтересована. Рано или поздно генерирование искусственного контента будет жестко ограничено – предполагаю, что посредством принятия Закона «О загрязнении информационного пространства».
И будет в том законе написано:
1. Каждый человек имеет право обнародовать художественный, учебный или иной контент объемом не более чем 200 авторских листов. Превышение лимита на конкретный момент времени является уголовным преступлением.
Цифра может быть другой, разумеется. Но, сдается мне, любому писателю 200 алок хватит за глаза. И 100 будет достаточно. Принцип такой: творишь, постепенно заполняешь разрешенный объем. Когда лимит иссякает, для каждого последующего произведения выкидываешь из общественного доступа предыдущее, соответствующего объема.
Назовите мне писателя, который своими шедеврами (именно шедеврами) не уложится в 200 алок. Нет такого: это же десять романов средней величины (на самом деле писатели укладываются в объемы, на порядок меньшие). Любое превышение лимита – черновики, обычному читателю безынтересные (тем самым, представляющие собой информационную грязь).
2. Каждый человек имеет право создавать, в том числе с использованием нейросетей, требуемый ему художественный, учебный или иной контент любого объема. Но – исключительно в личных целях (то есть без права обнародования).
Очевидно, что эволюция литературных нейросеток приведет к возможности генерировать произведения по своему вкусу, непосредственно перед чтением. Самому читателю генерировать, имею в виду. Как сейчас взыскующий читатель выбирает из имеющегося списка текстов, в точности так в будущем станет выбирать из имеющегося списка шаблонных запросов на генерацию (а компетентный читатель – составлять запрос собственными ручками, ха-хе-хе). Все к тому движется: я далеко не первый и даже не сто первый это утверждаю. Сгенерированный контент можно будет потреблять хоть до посинения, можно будет переслать другу, при его согласии, но загрязнять общее информационное пространство – ни-ни-ни, под угрозой уголовного преследования.
Появление вот такого закона, под названием «О загрязнении информационного пространства», я прогнозирую.
Что касается «живых» сочинений, они останутся, в качестве человеческой литературы. Ведь даже в том случае, если ИИ приобретет индивидуальный жизненный опыт и дотянется до шедевров, таковой опыт у человека тоже останется. И возникнет два полноводных литературных потока: человеческий и сгенерированный роботизированными ИИ (начальную конкуренцию чего мы в настоящий момент наблюдаем). Причем разделится не только литература, не только разумные существа (на естественные и искусственные), но и само человечество, на две части: потребляющих сгенерированный контент и «живой».
Но это, как пишут в художественных произведениях, уже другая история. Неумолимо близящаяся и жутко интересная.