Моя любимая тёща.

Автор: Николай

«Память — странная вещь. Она хранит не то, что было, а то, что ты решил помнить. И чем дальше, тем меньше ты помнишь событие и больше — своё решение о нём. И от этого, если вдуматься, прошлое — не прошлое, а настоящее, которое ты пересказываешь себе самому, каждый раз немного иначе, и каждый раз уверен, что так и было.»

— по мотивам Юрия Трифонова

  Тёщу мою единственную зовут - Варвара, и она стала единственным человеком в моей жизни, который никогда меня не предавал, потому что  она никогда мне не принадлежала. Она принадлежала себе, и этому нельзя не восхищаться, хотя восхищаться тёщей — занятие, по моим наблюдениям, не самое распространённое среди русских зятьёв. Теперь мне предстоит познакомиться с матерью Марины в Тосно. Но потом. Это радует. Ибо неловко.

  Но я забегаю вперёд. Всё движется не от тёщи, а с Ладоги, с женщины по имени Марина и с ночи, которая не была ночью, а была жизнью. Впрочем, разве так не начинается всё настоящее? С теплохода, с воды, с женщины, с ночи, которая оказалась больше, чем ночь.

  Теплоход «Александр Суворов» отошёл от Валаама в восемь вечера. Двести девятнадцать километров до Лодейного Поля, двенадцать или тринадцать часов хода, и вся эта ночь принадлежала нам. Ночь в каюте, ночь вдвоём. Это была не ночь, а жизнь — жизнь, которая не спит, а говорит, любит и пьёт, и всё это одновременно, и от этого не устаёшь, потому что усталость приходит утром, а утром — это завтра.

 Швартовы отданы, корма - закипела, и «Суворов» вышел в Ладогу. Сентябрьская Ладога не летняя, не та, у которой мысы дрожат от рефракции, а другая: тёмная, спокойная, с тем оттенком, который бывает у старой воды и не называется ни синим, ни серым, а свинцовым. И от этого она не вода, а металл, по которому идёшь и не тонешь, потому что «Суворов» — теплоход, теплоход не тонет, теплоход идёт по расписанию, и от этого покой.

  За бортом разрасталась осень. Не календарная, а настоящая, северная, ладожская, с запахом листьев, которые ещё не опали, а повисли — коричневые, подсохшие, с краями, загнутыми книзу, словно старые ладони, сложенные в ожидании. Дубы на берегах Ладоги не те, что на юге, не тёплые, не бархатные. Северные дубы, упрямые, с корой, потрескавшейся от холода, с ветвями, которые растут не вверх, а в стороны, как будто ищут — чего? Не знаю. Может, как и всё на севере, ищут тепла. И от этого осень на Ладоге не грустная, а сосредоточенная, как человек, который думает перед тем, как сказать.

«Суворов» шёл кольцом, туда и обратно. Туда: Чкаловск, Ярославль, Горицы, Валаам, Кижи, Мандроги, Санкт-Петербург. Обратно другим галсом: Шлиссельбург, крепость Орешек, Старая Ладога, Валаам, Лодейное Поле, Свирьстрой, Ирма, Череповец, Ярославль, Кострома, Нижний Новгород. Две Ладоги, два Валаама. Туда — летний, обратно — осенний. Туда — ласковый, обратно — суровый. Как жизнь: первый раз удивляешься, второй — понимаешь.

  В Петербурге по дороге в Онегу стояли два дня.  Марина - не выходила. Два дня — это много. Два дня — это когда можно сойти на берег, потеряться в городе, найти водку и вернуться. Николай нашёл. Вышел за водкой, принёс новый бренд — «Питерская ночь». Хороший. Не потому что вкусный, а потому что - новый. Новая водка как новый курс: ещё не затёрт, ещё не выверен, но идёт, и от этого пока  - доверие. Стоила двести восемьдесят пять рублей за пол-литра. С первого февраля пятнадцатого года отпускную цену снизили — с двухсот двадцати до ста восьмидесяти пяти, впервые с две тысячи девятого. До этого — только вверх. И от этого не экономия, а странность. Странно, когда цена падает, как барометр перед штилем, и от этого настораживаешься.

  Каюта на «Суворове» теперь казалась меньше. Марина заполняла её собой, запахом, шампанским, голосом, телом, небольшим, но уверенным, как баржа, которая мала, но идёт, и от этого груз. Шампанское «Кристалл», третья бутылка, или четвёртая, счёт потерян, и хорошо. Счёт — это цифры, а цифры — вата, цифры не чувствуют. Шампанское чувствуют телом. Холодное, пузырчатое, с запахом, который не вино, а праздник. Праздник в каюте, на воде, в ночи. Не праздник, а жизнь. Жизнь не по расписанию, а по желанию. На флоте говорят: «По расписанию — служба. По желанию — жизнь». Здесь — жизнь.

  И вот в этой жизни, в этой каюте, на этой воде, Марина почувствовала, что может открыть последнюю комнату. Тёмную. Ту, о которой не говорила — ни мне, ни матери, ни кому:

— Коль, — сказала она тихо, шампанским, с тем голосом, который бывает, когда выпили и язык развязан, и от этого честно, и от этого страшно. — У меня был роман. С Леной. Из парикмахерской.

  Я не дёрнулся. Не потому что не удивлён, а потому что - не удивляюсь. Марина удивлять не может, Марина может открыть комнату. Удивляться — это закрывать, а я и не закрывал.

— С Леной. Из салона. Та, которая стригла тебя. Помнишь? «Carpe diem» на запястье. Мой ей подарок.

  Помнил. Лена — бледная, тонкая, с татуировкой, которая не латинская образованность, а «бери, пока дают». Лена стригла, а Марина стояла за спиной. В зеркале только глаза.

— Полгода.

— Полгода?

— Полгода. Не каждый день. Не как с тобой. Не вата. Другое. Без графика, без цифр. И от этого не вата, и от этого не стыд, и от этого не Выборг. Другое. И от этого стыдно. Стыдно, потому что другое. Потому что не про тебя. Потому что про неё. Про Лену. Марина ещё и Люба, которая искала. И нашла. Не тебя. Не Лену. Себя. В Лене. И от этого стыдно.

Я молчал. Потому что что сказать? Что ревную? К Лене? К «carpe diem» на запястье? Не ревную. Ревную к времени. К годам, которые не мои. На флоте говорят: «Не твоё — не держи». А я держал. Не Лену — Марину. И не ревновал. Её — это наше.

— Марин.

— Не надо. Просто лежи. И слушай. Я рассказала. Комната открыта. Последняя. И от этого чисто. Не тело — душа. Или что-то ещё. То, что не имеет названия, но имеет вес. И этот вес теперь не мой. Наш.

   Выпили. Не шампанского — водки. Марина достала из сумки плоскую фляжку, серебряную, с гравировкой «М». Не фляжка, а медальон. Медальон с водкой. Россия. На флоте фляжка у штурмана. У штурмана и компас, и фляжка. Компас — направление. Фляжка — направление. Не водка, а лекарство. Лекарство от честности. Честность лечат водкой — не потому что водка честнее, а потому что проще. Проще, чем шампанское, проще, чем слова. Тепло. Можно говорить. Можно молчать. Можно любить. Можно жить.

  И вот тут, между водкой и шампанским, между Леной и Ладогой, Марина сказала:

— Коль, давай в Пятигорске у тебя всех соберём. На будущий год. Познакомишь с личным составом.

— Марин, ты серьёзно?

— Серьёзно. Пятигорск. Варвара, . Крича, если захочет. Вера с Петром. Ирина приедет с Арчи. Все дети. Отделение в сборе.

  Варвара. Вот тут - то она и появилась. Моя любимая тёща. Не в каюте, не на Ладоге, а в Марининых словах, между «Варвара» и «Крича», между бывшей женой — сегодня тёщей — и нынешней матерью детей, как будто между ними нет разницы, а разница есть, и большая, и Марина это знает. И от этого говорит об обеих в одном дыхании, как говорят про двух сестёр, а не двух женщин, которые делили одного мужчину.

Варвара. Бывшая жена. Нынешняя бабушка. И от этого не бывшая, а настоящая. Варвара — тёща в том странном состоянии, в каком бывают тёщи после развода: уже не тёща, но ещё не чужая. Она не моя, но она — мать Петра. По всем гражданским статусам. И от этого — моя. Навсегда. В этом, может быть, и есть главная несправедливость брака: он кончается, а тёща — остаётся. И слава богу, потому что тёща, которая остаётся, — это лучше, чем тёща, которая была.

 Марина зовёт Варвару в Пятигорск. Марина — женщина, которая занимает место Варвары. И Кричи. Занимает — и зовёт. Приглашает как равная. Не как заместитель, а как другая. Другая, которая понимает, что тёща — не должность, а звание. Звание, которое не снимают. Как звание ветерана. Варвара — ветеран семьи.

— В марте? — спросил я.

— В марте. Когда тепло. Когда нарциссы. Когда Пятигорск не серый, а белый. От нарциссов.

— Хорошо. В марте.

— И вот что. Я организую нам апартаменты. В Москве. В собственность. На тебя.

— На меня?

— На тебя. Паспорт твой я скопировала. Мне на себя нельзя. Разводиться лет десять буду. Бывший теперь на Кипре. Турецком. Прячется. А на тебя можно. Точка жизни.

— Марин, ты сумасшедшая.

— Знаю. Ебнутая на всю голову. Ты уже говорил. И хорошо. Потому что если не ебнутая Марина, то кто организует?

— Как у нас с детьми общими? — спросила Марина.

  Тут-то и начинается то, ради чего я, может быть, и вспоминаю эту ночь. Не ради Ладоги, не ради шампанского, не ради Лены с её «carpe diem», а ради этого вопроса, ради детей, ради Варвары, которая в Петербурге печёт пироги для Веры, ради Петра, который злится в МГУ, ради Софьи, которой  восемь, ради Алинки. Ради семьи, которая рассеяна по городам, как экипаж по морям, но всё ещё экипаж. 

 Я выпил. Водка холодная, чистая, с тем вкусом, который не вкус, а запах. Запах зерна. Ржаного. Водка пахнет хлебом. А говорить правду без водки — трудно.

— С Софьей нормально. Я пришёл к пониманию отцовства. Не сразу. Не в один день. Крича родила в 2007-м. Отцовство — это не когда родил. Отцовство — это когда понял. Понял, что надо. Не  - «надо» как долг. «Надо» как - зачем.

— А маленькая?

— Алинка? Два года. Вся в мать. Ирина балует. Алинка избалованная. Два года — это когда балуют.

— Арина?

— Арине год. Серьёзная. Заместитель мамы по хозяйству. Ищет чулки маме Арчи. Год, а заместитель. Смешно. Не ребёнок, а маленькая женщина. А Арина не играет. Арина хозяйствует.

— Где они?

— С Ириной. И Арчи. В Сочи.

— А Вера?

— Вера в ЛГУ. Очно-заочно. Теория и история искусств. Оплачиваю двести тысяч в год. И работает. В Публичке. Живёт с Петром. Открыто. В Сестрорецке, на даче.

— Вера моя. Дочь. От Арчи-Регины. Петр мой. Сын. От Кристины — Кричи. Вера живёт с Петром. Ну как живёт — встречается. Странно, когда твоя дочь от одной живёт с твоим сыном от другой.

Марина кивнула. Коротко.

— Петр где?

— В МГУ. Географический. Злится на всех. Это понятно. Петр злится.

— Почему злится?

  Я рассказал. Длинную историю. Не потому что хотел — потому что некуда было деться. Шампанское развязывает, водка развязывает ещё больше, а Ладога за бортом развязывает так, как не развяжет ни один психоаналитик, потому что Ладога никуда не торопится, и ты никуда не торопишься, и ночь длинная, и каюта маленькая, и деваться от собственного рассказа некуда, кроме как в правду.

  Про 2004-й, когда Петр узнал, что у папы есть любовница. Красивая. Молодая. А  папа  к нему - только по воскресеньям в музей водит и подарки возит. Это, наверное, и было началом конца — не сама любовница, а музеи по воскресеньям. Потому что любовницу можно простить, а воскресенье — нельзя. Папа должен быть всегда. Это измена сыну. И сын это помнит. Помнит — и не прощает.И вообще - семья на расстоянии - херня полня (спойлер: ой, что я сказал! Ну,  сам попросил прапорщика, командир. Кушайте.)   Не потому что жесток, а потому что воскресенье — не возвращается.

Про 2006-й, когда Крича вернулась. Чужой ему человек.  Не помни - вообще! Петр узнал, что мать — это Крича. А Варвара — бабушка. Путаница. Не та путаница, которая бывает, когда забываешь, кто есть кто. Та путаница, которая бывает, когда узнаёшь, что все, кого ты знал, — не те. Мать — бабушка.  А мать — это та, которая ушла и вернулась чужой. А бабушка — это та, которая звалась матерью. И от этого все — чужие. Все — и от этого - один. Один — и от этого злится.

Про 2007-й, когда Варвара со мной развелась. Крича замуж за меня вышла. Петр не простил. Кричу. Рыдал. Таблетки пришлось давать. От Бехтеревой. Стыдно. Не ему. Мне. Потому что рыдал мой сын. Мой — и от этого мой стыд. Стыд — и от этого жизнь. Жизнь — и от этого стыд. И от этого — не противоречие. От этого — я.

— А потом? — спросила Марина. Тихо. С тем голосом, который бывает, когда спрашивают не из любопытства, а из необходимости. Необходимости знать, с кем ты. Не с мужчиной — с человеком. С человеком, у которого сын рыдал и которому стыдно.

— Потом родилась Софья. Все на Петра забили. Он обиделся. Ушёл в себя. И не вышел. Злится. Хотя — МГУ. Географический. Бюджет. Стипендию просрал. Живёт за счёт Варвары. И других баб.

Марин, не покупай утку. Никогда.

-- Почему? В Пушкинских Горах, возле усадьб — Михайловское, Тригорское — чаще всего кряквы. Самый обычный, самый распространённый вид для средней полосы. Мы в отрочестве, после четырнадцати, всех их переловили. Сожрали. Можно — нельзя — похрен. Яйца жарили.

 А почему — всё просто. Маман получала в школе сто двадцать. На наряды тратила. Мужа искала. И как человек с претензией — сралась со всеми. Соответственно, хер ей, а не премия в школе. Вот и - мне молочный суп на ужин. Утром чай. В школе зимой кормили — даже котлетами. А летом? Вот и жрали. С Толькой и Пашкой. Землянки рыли.

А бабушка? Бабушка при церкви жила. Просфорок даст — и спасибо. Пенсия её — шестнадцать рублей. Я на флот в сорок шестом размере пришёл. При росте сто восемьдесят пять. Но я в учебке ничего не клянчил. У всех личное время, а я - бачки таскать на помойку. Там и ужинал. С тех пор — не брезгливый.

Прививку против баб я на флот, и на общагу получил. Презрение. До тридцати лет.  До тебя, любимая. Ты спасла меня.

  И вот я рассказал это Марине, и понял, что никогда раньше этого не рассказывал. Не потому что стыдно — хотя стыдно. А потому что некому. Некому — потому что тот, кому можно рассказать, должен быть рядом не только телом, но и тем, что больше тела. Тем, что не имеет названия. Тем, что Марина. Марина, которая слушает. Слушает — и не осуждает. Не осуждает — и от этого можно. Можно — рассказать. Рассказать — и от этого легче. Не потому что легче — потому что разделено. Разделено — и от этого не вата. Семья...

А Петру — уроды в лицее вложили, что у него всё готовое должно быть. Типа: квартира в Москве, машина, деньги. Я ему предложил на овощебазу, как я в молодости, походить. Он мне: интеллигенты, потомки адмирала Вердеревского, с быдлом не общаются.

Превратился в альфонса. Ещё и Ирка его из комнаты выгнала, когда ей позвонили, что там  - бордель на выезде. Вот Петр и торгует хером. Стыдно. Я в общаге никогда у баб не подъедался. Соответственно, и предъявить они мне не могли.

Вот такой Петр. Не в команде. Не удивлюсь, если новый русский, чью бабу он трахает, его отпиздит. Так что — сын нам нужен, Марин.

Она молчала. Долго. С тем молчанием, которое бывает, когда прапорщик не осуждает, а считает. Считает — и от этого не вата. От этого — вес. Вес, в котором сын. Сын, который не в команде. Петр — не в команде. Не на вахте — и от этого не несёт. Не несёт — и от этого не тонет, потому что говно плывёт.

Читал у Ницше: «Дети, к счастью, не наши копии». Жизнь не брезгует человеком — человек не брезгует жизнью. Это, может быть, единственная прививка, которую нельзя купить в аптеке.

Да, Марин?

Марина помолчала. Потом сказала:

— Да. Единственная. И ты её получил. На помойке. С бачками. В сорок шестом размере. А Петр — не получил. Потому что Петру — готовое. А готовое — это не прививка. Готовое — это болезнь. Болезнь, при которой не болит. Не болит — и от этого не лечится. Не лечится — и от этого не выздоравливает.

 Водка во фляжке кончилась. Шампанское тоже. Не пьяные — честные. Честнее, чем трезвые. На флоте говорят: «Трезвый думает. Пьяный знает». Мы знали.

— Коль, — сказала она, — не думай. Брака в штампе не попрошу. Ответил:

--"А на тебе я женился ещё тогда - в ларьке зимой, после "Невских ног"...

   Мы занимались любовью. Всю ночь. Не как в Мандрогах — не жадно, не быстро, не грязно. В каюте, на койке, с шампанским на губах. Сладко. Не вата. Всю ночь. Не помню, сколько раз. Не считал. Считать — вата. Тут не цифры. Тут тело. Тело Марины. Кожа, которая пахнет не духами, не шампунем — собой. Грудь трёшка, стоячая, неестественная, и от этого нежная. Живот мягкий. Бёдра широкие. Не модель, а женщина. Женщина, которая открыла все комнаты.

 И между — говорили. Тихо. В темноте. С тем шёпотом, который бывает, когда тела устали, а голоса нет. Шёпот — не слова, а дыхание. Дыхание со смыслом. За бортом Ладога. Ладога — темнота. Темнота — покой. И от этого двое в темноте, как два огня на бакене. Бакен не маяк. Бакен маленький. Но светит.

— Коль, ты в Москву?

— Нет. В Питер. Из Питера в Пятигорск. Через Минводы.

  Расставание. Не сейчас. Завтра. Утром. В Лодейном Поле. Можно не думать. Можно любить. На флоте говорят: «Расписание — закон». Но расписание — это расставание.

  Утро. Вышли.  Теплоход.Сходни. Лодейное Поле. Сентябрь. Туман. Не тот, что на Онеге. Речной. Свирский. С запахом, который бывает на реках: ил, вода, холод. Свирь — река короткая, тихая, но из Ладоги в Онегу, из большой воды в большую. Не река, а канал. Потому что между — это путь. От и до. А путь — это жизнь.

  Часовня. Маленькая, деревянная, почерневшая от времени, стоявшая на берегу Свири, там, где река сужается и течение ускоряется и вода становится темнее, гуще, словно набирает силу перед прыжком. Часовня Александра Свирского. Святой, который жил здесь, в этих лесах, на этой реке, пятьсот лет назад, и молился, и кормил медведя с руки, и ничего не просил у Бога, кроме тишины.

  Видно — всё. Река. Берег. Лес. Лес на берегу — осенний, уже не зелёный, а разноцветный, с жёлтыми берёзами, с рыжими соснами, с дубами, на которых листья повисли коричневыми ладонями. И часовня. Маленькая. Тёмная. С куполом, который не золотой, а зелёный, от времени, от дождей, от жизни.

  Внутри — тихо. Тихо так, что слышно, как капает свеча. Свеча — тонкая, восковая, перед иконой. Икона — старая, тёмная, с ликом, который не виден, а угадывается. Угадывается — и от этого честнее. Потому что видеть — это знать. А угадывать — это верить. И от этого покой.

  Марина подошла. К иконе. Перекрестилась. Неумело. Как на Валааме. Забыла, или не умела, или стыдилась. Но здесь — не стыдилась. Здесь, на Свири, у святого, который молчал, стыдиться нельзя. Нельзя — потому что святой не стыдит. Святой — молчит. Молчит — и от этого принимает. Принимает — всех. И Марину, которая не умеет креститься. И меня, который не крестится. Принимает — и от этого покой.

   Я крестился. Стоял и смотрел. На икону. На свечу. На Марину. На то, как она прикладывается — губами к иконе, к холодному дереву, к тому месту, где лик. Лик — не виден. Лик — угадывается. И Марина целовала — не лик. Целовала — дерево. Дерево, которое старше нас. Старше — и от этого мудрее. Мудрее — и от этого молчит.

  Потом я приложился. Не к иконе. К Марине. К её виску. К тому месту, где вена. Вена — бьётся. Бьётся — и от этого жизнь. Жизнь, которая у иконы. У святого. У реки. У часовни, которая почернела от времени. И от этого покой.

  Марина шептала. Не мне. Святому. Что шептала — не слышал. Не слышал — и от этого не моё. Не моё — и от этого не вата. От этого — её. Её и святого. И от этого покой.

  Мы стояли. Долго. Долго — и от этого не долго. От этого — мгновение. Мгновение, в котором река, лес, часовня, святой, Марина, я. И дубовые листья. Листья, которые падали. Падали — медленно, по одному, в воду. В воду — и от этого не тонули. Плыли. Плыли по Свири — вниз, к Ладоге. К большой воде. И от этого покой.

  Марина в коричневом замшевом пальто. С пятном. С мандрожской землёй, которая осталась. Не грязь, а память. Память на рукаве. Марина не стирала. Не чистила. Носила как медаль. Я в финском костюме. Сером. Который она выбрала. В Нижнем. Марина на мне.

  Экскурсовод — женщина, пожилая. С тем голосом, который бывает у экскурсоводов в маленьких городах: усталый, ровный, без интонации. Не экскурсия, а лекция. О городе, который не помнит, но хранит.

— Лодейное Поле основано в 1702 году. Верфь. Здесь строили корабли. Для Балтийского флота.

   Марина слушала. Не экскурсовода. Меня. Не ушами. Телом. Плечом. Прижатым. Тихо. Еле. Как на Валааме, у иконы. И как на Свири, у святого. Не экскурсия, а прощание. Прощание без слов. Прощание плечом. Больно.

Причал. Лодейное Поле. Сентябрь. 2015.

Марина уходила.На теплоход. На «Суворов». В Нижний Новгород. Не навсегда — на время. Потому что время — это расстояние. А расстояние — это вата. Вата между. Между телами. Между городами.

Марина стояла на причале:

— Позвони, — сказала она.

— Позвоню.

— Обещай.

— Обещаю.

— И в марте. Пятигорск.

— В марте.

  И вот тут, на этом причале, в этом тумане, в этой Свирской сырости, я подумал о Варваре. О том, что она приедет. Тёща, которая не тёща, а бабушка. Бабушка, которая не бабушка, а киль. Киль, который держит. Держит — и от этого корабль не тонет. Корабль — семья. Семья — не тонет.

 Я стоял на причале. В финском костюме. С «Ролексом» на запястье. С гравировкой. «Первому». Первый — кому. Больно. И не больно. «Суворов» уходил. Я развернулся и тоже пошёл. В Питер. «Ласточка». Из Лодейного Поля в Ленинград. Питер, который не любит, а терпит. Поезд — не теплоход. Поезд — рельсы. Рельсы — направление. Направление — Питер.

 В кармане телефон. С симкой от Марины. На её фирму. Не телефон, а привязь. К тому, что Марина назвала «инфраструктурой присутствия». Если привязь есть, значит, есть семья. Ты есть. Она есть. Не вата. Жизнь. На флоте говорят: «Связь — это жизнь». Связь есть. Впервые. На связи. Семья.

  Наверное, нужно сказать о главном. О том, ради чего я всё это вспоминаю. О Варваре. О моей любимой тёще. Варвара — это женщина, через которую я прошёл. Прошёл — как проходят через коридор коммуналки. Коридор, который ведёт из одной комнаты в другую. Из комнаты — в комнату. Из жизни — в жизнь. Варвара — коридор. И от этого не стыдно. Коридор — не виноват. Коридор — ведёт.

  Варвара — это тёща, которая не стыдит. Не стыдит — и от этого покой. Покой, который бывает, когда тебя не обвиняют. Не обвиняют — и от этого —можно  жить. Можно — ошибаться. Можно — уходить. Можно — возвращаться. Нельзя - врать...

  Варвара — это гранит. Гранит, который не дрожит. Не дрожит — и от этого держит. Держит — детей. Детей, которые на ней. Варвара — это пироги. Пироги с капустой, с яйцом, с зеленью. Зелень — с дачи. Дача — в Сестрорецке. В Сестрорецке — Варвара. Варвара и пироги. Пироги — и от этого Вера приезжает. 

  И от этого — любимая. Любимая — тёща. Основа семьи.

+48
132

0 комментариев, по

4 727 42 360
Мероприятия

Список действующих конкурсов, марафонов и игр, организованных пользователями Author.Today.

Хотите добавить сюда ещё одну ссылку? Напишите об этом администрации.

Полезное

Подборка полезных статей и записей в блогах.

Хотите добавить сюда ещё одну ссылку? Напишите об этом администрации.

Наверх Вниз