Написал комментарий к посту Отличите человеческий текст от нейротекста?
В коротких тоже можно заметить.
1) По мелким несуразностям и чуши в деталях.
2) Героев нейронка любит делать функциями без характера, внутренних конфликтов и глубины.
3) Образ героя и мира нейронки плохо держат. В коротком отрывке заметить это сложно, но кое-что режим взгляд.



Написал комментарий к посту Может ли ИИ писать с душой?
Мне кажется, ты путаешь имитацию с голосом автора. Нейронка очень круто имитирует, спутать можно легко!
Можно скормить нейронке «Тихий Дон», «Поднятую целину» и «Донские рассказы» Шолохова. И нейронка будет неплохо имитировать авторский голос Шолохова.
Но Шолохов пишет что-то, потому что каждым абзацем хочет нечто сказать читателю. Или вставляет детали из жизни, опыта, рассказов людей, источников. В его произведениях мы видим отражение того времени через восприятия конкретного писателя.
А нейронка ничего не хочет. Её задача — подобрать вероятностные слова, похожие на Шолохова и формально соответствующие части литературных приёмов. Но по сути — чушь в каждом абзаце.
Встретил я его на лавочке у подъезда — в застиранной футболке, с ноутбуком на коленях, с видом человека, которого жизнь потрепала, но не сломила. Звали его Вася Кулагин, и было ему тридцать восемь лет — возраст, когда мужик уже не молодой, но ещё и не старый, когда самое время либо что-то сделать, либо смириться, что не сделаешь.
Познакомились просто. Я шёл с рыбалки, нёс судачка, завёрнутого в газету, он поднял голову от экрана и сказал:
— Хорошая рыба.
— Хорошая, — согласился я.
Помолчали. Потом он вздохнул — не тяжело, но весомо, как вздыхает человек, у которого что-то не идёт и добавил:
— Я вот тоже пишу. Только не ловится.
Так и познакомились.
Жил Вася в панельной двушке на третьем этаже, один, после развода. Бывшая жена забрала дочку и уехала в Краснодар. Работал он оператором котельной — две смены через двое, — и в те долгие ночные часы, когда котёл гудел ровно и тепло шло по трубам в спящий город, Вася писал.
Писал он на «Автор Тудей» — большой сетевой площадке, где тысячи таких же людей, как он, выкладывали свои книги в надежде, что кто-нибудь прочтёт, — а может, и заплатит рубль-другой за следующую главу.
— Понимаешь, — говорил он мне, покуривая у открытого окна котельной, пока за стеклом мокрый октябрьский снег лип к проводам, — там ведь всё по-честному. Написал и выложил. Прочли и хорошо. Не прочли, ты сам виноват. Никакого редактора, никакого дяди в галстуке, который тебе скажет: «У вас, батенька, не формат».
Я спросил, что он пишет.
Он помолчал. Поглядел на котёл — тот гудел ровно, сыто.
— Про деревню. Про отца своего. Про то, как он умирал, а я не успел приехать.
Он сказал это просто, без надрыва, как говорят о том, что давно перегорело внутри, но след оставило — глубокий, как борозда в суглинке.
Отец его был из тверских мужиков — крепкий, молчаливый, из тех, кто и в мороз ходил без шапки и никогда не жаловался. Умер он в феврале, один в пустом доме, и нашли его только через три дня, когда соседка заметила, что дым из трубы не идёт.
Вася узнал по телефону. Был на смене. Котёл гудел точно так же, как сейчас. И он сидел тут, на этой же железной табуретке, и смотрел в стену, и не плакал — потому что не умел плакать при людях, — а внутри у него что-то сдвинулось, осело, как земля над погребом.
— Вот я и пишу про это, — сказал он. — Чтобы не пропало. Чтобы хоть кто-нибудь знал, что был такой человек — Кулагин Иван Степанович, тысяча девятьсот сорок восьмого года рождения, деревня Мошково, Тверская область.
Я молчал. За окном снег всё лип и лип.
Читателей у него было немного. Три сотни — «фолловеров», как они там называются. Комментарии оставляли редко: «Хорошо написано», «Жду продолжения», «Почему так медленно выкладываете?»
Это последнее его задевало.
— Они думают, я фабрика, — говорил он, не со злостью, но с усталостью. — Им надо каждый день главу. Как на конвейере. А у меня смена, у меня котёл, у меня в голове всё ещё отец лежит неотпетый, понимаешь?
Он выкладывал раз в неделю. Иногда реже. Платных подписчиков было семнадцать. Семнадцать человек платили ему сто девяносто рублей в месяц — это было примерно три тысячи триста рублей, и он знал наизусть каждого из них по нику: «ЧитательМаша», «Дядя_Коля_73», «Vera_iz_Ivanovo»...
— Вера из Иванова мне написала однажды, — сказал он, и впервые за весь разговор в голосе его появилось что-то тёплое, — написала, что читала про отца моего и плакала. Что у неё тоже отец умер недавно. И что она теперь не одна с этим.
Он помолчал.
— Вот ради этого и пишу. Не ради денег. Деньги — они хорошо, конечно, котёл — он не вечно будет гудеть, — но ради этого.
Той ночью, когда я уходил домой, над городом стояла тихая, ватная тьма. Снег перестал. Фонари светили желтовато, сонно. Где-то далеко, за панельными домами, угадывалось поле — чёрное, зимнее, молчаливое.
Я думал о Васе Кулагине, который сидит сейчас в своей котельной и пишет про отца. Про деревню Мошково, которой, может, уже и нет на карте. Про февраль, когда дым не шёл из трубы.
Думал о том, что вот оно, нынешнее время: человек сидит у гудящего котла, один на один с горем и с экраном, и выкладывает душу по главе в неделю — и где-то в Иванове женщина читает и плачет, и они незнакомы, и никогда не встретятся, и всё равно — не одни.
И ещё думал: не так уж оно всё и изменилось. Как писали люди от тоски и от любви и от боли — так и пишут. Только бумагу теперь заменил экран, перо — клавиатура, а вместо одного редактора в Москве — семнадцать читателей по всей России, и один из них — Вера из Иванова, которая не одна.
Это и есть литература.