Ахматова. Пример анализа личности поэта по стихам и воспоминаниям современников
Автор: Михайлова ОльгаМы довольно долго спорили с одним из местных завсегдатаев, можно ли понять мертвого поэта, исходя только из написанного? Можно ли прочитать личность? Или человек способен так спрятать себя за стихотворными или прозаическими строками, что и не разглядеть его?
Сегодня я проанализирую поэта, имя которого знают все. Анна Ахматова. При этом я являюсь сторонником анализа только опубликованных источников, никогда принципиально не анализирую сплетни.
Итак, дебютный сборник Ахматовой под названием «Вечер». Уже в третьем стихотворении проступает нечто странное, точнее — противоестественное. Это удивительное поползновение-притязание, точнее, претензия на вечность. «...А там мой мраморный двойник, поверженный под старым клёном, озёрным водам отдал лик, внимает шорохам зелёным. И моют светлые дожди его запёкшуюся рану... Холодный, белый, подожди, я тоже мраморною стану»
Что тут странного?Странно то, что юная Ахматова говорит вовсе не о смерти Пушкина, а о бессмертии, причём — своём собственном. А лет ей всего ничего, однако она уже думает о мраморном монументе — обелиске своей славы. И обратим внимание, это не высказанное походя желание. Это уверенное обещание, некое обетование и зарок. И подобная амбициозность в столь юном существе уже настораживает. Странно и само притязание: она не претендует освятить мир новым словом или научить людей новым трогательным чувствам, нет, её цель — именно прославиться. Пушкин не мечтал о монументах. Его «Я памятник воздвиг себе нерукотворный», это аллюзия на горациевский «Еxegi monumentum аere perеnnius»[1].
Но и Пушкин, и Гораций пишут вовсе не о памятниках, а о памяти, которая сохранит их имя в потомстве. За что же их должны помнить? Пушкин видит свою заслугу в том, что лирой пробуждал добрые чувства, славил свободу и призывал милость к падшим, а Гораций претендует на память потому, что песни Италии переложил на латынь, то есть — реформировал стихосложение и сделал культуру италийцев доступной всем образованным людям. При этом у обоих поэтов — это стихи зрелости, это оценка своих заслуг, а именно — уже совершённого.
Но Ахматова декларирует жажду славы в своём первом сборнике, не имея ещё никаких заслуг перед поэзией, более того — она ничего дать поэзии и не обещает. Она просто хочет славы, без милости к падшим, без добрых чувств и без особых трудов, так сказать. Это, конечно, очень по-женски: хочу и всё тут.
Её образ в стихах — надменная красавица, раненая любовью, и главная тема — вроде бы любовь, но именно «вроде бы». Основных тем в любовной лирике четыре. Первая: он любит, а она — нет. Вторая: она любит, он — нет, третья — оба влюблены, и, наконец, четвёртая — оба разлюбили, пепел и ностальгия. Мужчина может исчерпать все эти вариации в четырёх стихотворениях, женщина же эти четыре темы может растянуть на четыреста стихов, что Ахматова и делает. И «фельдшерицы и гувернантки» были в восторге. Но я не гувернантка.
Я решусь развить два уже намеченных допущения. Эта женщина не умела любить и жила только ради славы. Из биографии видно, что она не ценила семьи. Она не занималась воспитанием ребенка, и никогда не обременяла себя заботой о нём. Традиции страны ей тоже в принципе безразличны. В ней виден единый стержень, и это догмат честолюбия. Непреклонно и, возможно, бессознательно она ставит перед собой амбициозную цель. Остаться в веках во мраморе. Вот её кредо. Как ни странно, в ней проступают самодисциплина и готовность использовать слабости других ради собственных целей. Такие люди, начав мальчиком на побегушках, могут подняться до поста директора компании, или стать олимпийским чемпионом после автокатастрофы. Цель не бывает невыполнимой, а планка слишком высокой. И в её распоряжении было всё, чтобы реализовать свои амбиции.
Возможно, сказанное мало вяжется с образом худой горбоносой женщины десятых годов с рисунка Модильяни, пишущей о мучительной любви. Но это именно так. В ранних стихах она вроде романтична, но романтика заимствована, а влюблена она вовсе не в человека. Она обожает романы, однако от партнёра ей нужны только драматические жесты, себя же она видит, как минимум, королевой. Эротическое воображение искажено: ведь на самом деле она возбуждается только от слова «слава». И оно в первых сборниках проступает несколько десятков раз. Мне могут возразить, что в женщине чувственность может проснуться поздно, с задержкой… Да, но в Ахматовой она так никогда не проявились: она никогда не имела чувств. Она их только изображала.
Чем это можно подтвердить или опровергнуть? Частично опубликованным дневником Николая Пунина, признанного питерского красавца. «Она невыносима в своем позёрстве, и если сегодня она не кривлялась, то это, вероятно, оттого, что я не даю ей для этого достаточного повода». Если это — фраза о любимой, то мне тоже впору покупать свадебную манишку.
На ней был женат Гумилёв, который всего за две недели до сватовства к ней делал предложение другой, и полугода ему вполне хватило, чтобы понять, что он ошибся в своём непродуманном выборе. Недоброво был тоже холоден. Владимир Шилейко требовал, чтобы она уходила из дома, когда приходили его друзья, лгал ей, что зарегистрировал их отношения, чего вовсе не было. Потом — связь с Артуром Лурье, который на несколько лет сделал Ахматову — после Ольги Судейкиной — своей второй любовницей, но обеих бросил, чтобы жениться на третьей.
Уезжая в Европу, Артур Сергеевич поручил Ахматову заботам своего друга Пунина. Но с Николаем Пуниным у Ахматовой всё вышло ещё унизительнее: он был женат на Анне Аренс и никогда не оставлял жену. Ахматовой он разрешил жить вместе с ними во время их связи — это было вполне в духе революционных нравов, ведь Пунин имел ещё дюжину подруг. Когда прекратились интимные отношения, Пунин пытался выселить надоевшую поэтессу, но Ахматова упёрлась. «Большой любви она во мне не вызвала. Не вошла ничем в мою жизнь, а может быть, не могла». Это слова Пунина, и он же проронил ещё одну страшную фразу: «Аня, честно говоря, никогда не любила. Всё какие-то штучки: разлуки, грусти, тоски, обиды, зловредство, изредка демонизм. Она даже не подозревает, что такое любовь. Ее «лицо» обусловлено интонацией, главное — голосом, бытовым укладом, даже каблучками, но ей несвойственна большая форма — этого ей не дано, потому что ей не даны ни любовь, ни страдания. Большая форма — след большого духа». Это говорит неглупый опытный мужчина, имевший возможность наблюдать за ней долгие годы и сравнить её с сотней других женщин.
Был и профессор Гаршин, он навещал ее в доме Пунина, во время войны остался в Ленинграде, потерял жену, и, не сказав Ахматовой ни слова, женился на докторе наук Волковой. Всё это — краткая история основных связей без учёта мелких. При этом я беру только те связи, наличие которых признано самой Ахматовой.
Непохоже, чтобы ею дорожили мужчины. Но почему? Почему эту в принципе видную, даже красивую женщину отвергали, причём, с таким жестоким постоянством? Вывод только один: мужчины не видели в ней женщины, не чувствовали исходящего от неё душевного тепла. Но не резонно ли предположить, что его и не было? Именно поэтому я и утверждаю, что любить она просто не умела.
Было и ещё кое-что. Фразы типа: «Кругом беспорядок, грязная посуда, сырные корки...», «сквернословила, особенно в подпитии, жила в грязи, ходила в рваной одежде», — встречаются в воспоминаниях о ней десятки раз. Мужчина может переспать с грязнулей, но жить с ней долго — не будет.
Это голые факты, я ничего не перевираю. Честолюбие и мечта о личной славе — вот её стержень. Бродский, который знал её, в общем-то, хуже всех и сравнительно недолго, говорил, однако, что она ничего не делала случайно. Надежда Мандельштам вторила ему: «В последние годы Ахматова «наговаривала пластинку» каждому гостю, то есть рассказывала ему историю собственной жизни, чтобы он навеки запомнил её и повторял в единственно допустимом ахматовском варианте». «Она заботилась о посмертной жизни и славе своего имени, забвение которого было бы равнозначно для неё физической смерти», свидетельствует Ольга Фигурнова. «Она, конечно, хорошо понимала, что все её сохранившиеся письма когда-нибудь будут опубликованы и тщательнейшим образом исследованы и прокомментированы. Мне иногда даже кажется, что некоторые из своих писем Ахматова сочиняла в расчёте именно на такие — тщательные, под лупой — исследования будущих «ахматоведов». Это из диалогов Волкова с Бродским. И наконец, Корней Чуковский: «Она никогда не забывала того почётного места, которое ей уготовано в летописях русской и всемирной словесности». И все эти люди, а можно найти и ещё дюжины подобных свидетельств, говорят, что Ахматова продуманно и чётко создавала себе легенду: аристократка, возлюбленная лучших мужчин, вдова трёх мужей, мать-мученица, героиня-страдалица, жертва Сталина, гениальная поэтесса, литературовед-пушкинистка, равновеликая Данте и Петрарке.
Большинство скажет, что подобная трактовка её поступков не согласуется с её образом. Правильно. Но ведь в том-то и дело, что весь образ великой Ахматовой создавался ею же. Найман цитировал её слова: «У меня есть такой приём: я кладу рядом с человеком свою мысль, но незаметно. Через некоторое время он искренне убеждён, что это ему самому в голову пришло». Для верности нужные формулировки она многократно повторяла. «Войдя в зал заседаний и заняв предназначенное ей место, она обратила внимание на мраморный бюст Данте, стоящий поблизости. «Мне показалось, что на лице его было написано хмурое недоумение — что тут происходит? Ну, я понимаю, Сафо, а то какая-то неизвестная дама…» Это воспоминание Д. Журавлева — снова с её слов. Сам Журавлёв, я уверен, ни о какой Сафо в таком контексте просто не подумал бы. Ему бы это и в голову не пришло. Другой пример. Советские поэты поехали в Италию по приглашению тамошнего коммунистического мэра какого-то городишки, а её не пустили, взяли Маргариту Алигер. И она говорит: «Итальянцы пишут в своих газетах, что больше бы хотели видеть сестру Алигьери, а не его однофамилицу».
Поднимите мне веки и покажите эти газеты. Я никогда не поверю, чтобы итальянцы такое написали. С какой стати им писать, что они не желают видеть поэтессу, официально включённую в советскую делегацию? Да какая им разница, чёрт возьми, кто к ним приедет? Они что, могли отличить Алигер от Ахматовой? Не говоря уже о том — где Ахматова взяла эти итальянские газеты, и кто бы их ей перевёл? В это просто невозможно поверить. Она лжёт.
Она, похоже, обладала талантом медиума и умела внушать — правда, только не очень умным и слабым духом людям свои мысли. Блок, Бахтин, Чуковский — все люди с головой от неё отворачивались и видели то, что было. Вот примеры: «В «Чётках» слишком много у начинающего поэта мыслей о «славе». Пусть «слава» — крест, но о кресте своём не говорят так часто». Это Иванов-Разумник, «Забытой Ахматова как раз быть не хотела. Вся долгота её дней была воспринята ею как шанс рукотворно — обманом, настойчивостью, манипулированием — создать себе памятник», — это Солженицын.
То есть всё умные люди видели королеву голой. И даже не боялись об этом говорить. И повторю, что лжи в ее словах очень много. Возьмём её утверждение, что отец велел ей взять псевдоним, чтобы, дескать, не «опорочить фамилию». Уверена, что этого не было. Фамилия Горенко ничем в веках не прославлена и потому её нельзя «запятнать». Чай, не Голенищевы-Кутузовы, не Багратионы и не Фонвизины. Я полагаю, что эта фамилия не нравилась самой Ахматовой, и идея взять пышный псевдоним исходит от неё самой. Ведь недаром она бесилась, когда её звали «по паспорту». Тут же придумывается история с каким-то татарским князем. Но причина всех этих манипуляций — отмежевание от малороссийских корней и обретение нового, более значительного имени. И всё ради славы.
И какая-то слава у неё была. Скорее, эстрадная, и то — в десятых годах. Она была кумиром «фельдшериц и гувернанток», но очень недолго. Долго её читать трудно. Я могу прочесть десять её стихов — и они мне понравятся. Но я читаю ещё десять — а они точно такие же, с теми же приёмами и тем же содержанием. Ещё десять — и уже не хочется это читать: смутно понимаешь, что и всё остальное — такое же мелковатое и жеманное. При этом я обнаружила в ней ещё одну странность. В Ахматовой совершенно не заметно эволюции духа. Полная статика. Я не могу без специально проставленной мемуаристом даты понять, в каком году проговорены ею те или иные оценки, когда написаны её стихи. Её суждения и стихи — десятого года и шестидесятого — ничем не разнятся.
Есть и ещё одна странность. Мысль Ахматовой подобна бумерангу. О чём бы она ни говорила, а круг тем её разговоров, судя по воспоминаниям Чуковской, был довольно узок: литературные аллюзии и обсуждение лиц окололитературной богемы, так вот, начав с чего угодно, с Данте, Лурье, Лили Брик, Сафо, Пастернака, она неизменно закольцовывает мысль собой. В принципе, она всегда говорит только о себе, и другие для неё — только повод сказать о себе. Это — свидетельство крайнего эгоцентризма.
Но ведь было же и постановление 1946 года. 4 сентября 1946 года Ахматова и Зощенко были исключены из Союза писателей. Однако им обоим разрешили заниматься литературными переводами, которые оплачивались в три раза выше авторских стихов, она по-прежнему получала все свои привилегированные пайки, путёвки в санатории и даже медали, на творчество запрета тоже не налагалось. Она же жаловалась: «Пребывание в санатории было испорчено, — сказала А.А. — Ко мне каждый день подходили, причём все — академики, старые дамы, девушки… жали руку и говорили: как мы рады, как рады, что у вас всё так хорошо. Что хорошо? Если бы их спросить — что, собственно, хорошо? Знаете, что это такое? Просто невнимание к человеку. Перед ними писатель, который не печатается, о котором нигде никогда не говорят. Да, крайнее невнимание к человеку», записывает за ней Лидия Гинзбург.
Вот тут я пас. Она прожила семьдесят семь лет. Писать начала с юности, чуть ли не с пятнадцати, однако, если убрать из собрания её сочинений письма и переводы, нам останется — один томик, на двадцать авторских листов. Столько при хорошей плодовитости за год-два настрочить можно. Добавлю, что она — единственный поэт, который рядом с текстом стихотворения нередко публиковал черновые дублирующие основную строфу варианты — чтобы ни строчки не пропало для потомства. Но всё равно было очень мало. Сама она понимала, что подобного рода непродуктивность унизительна, — и распространяла слухи, что часть архива была ею сожжена.
Но я снова не верю. Потому что она, по воспоминаниям Чуковской, обрушилась с руганью на Анну Энгельгардт, вдову Гумилёва, когда та отдала в музей настоящий автограф стихотворения мужа. Почему? Потому что Ахматова знала ему цену. Она ещё в десятом году плотно общалась с богемой и, следовательно, не могла не знать цену поэтического автографа. А тем более — архива. Зачем же ей было сжигать свои стихи?
Бродский говорит, что был период, когда «Ахматова писала стихов довольно мало. Или даже почти ничего не писала. Но ей не хотелось, чтобы про неё так думали, и она ставила под своими стихами фальшивые даты». Творческий кризис? Пусть так, но зачем же тогда жаловаться на то, что кто-то не издаёт то, что ты не потрудилась написать? Очень много лжи.
Мне возразят, что поэты всегда слишком много лгут. Но ложь девальвирует и поэта, и его стихи. По свидетельству Натальи Роскиной, когда вышел пастернаковский перевод «Фауста», она сказала: «Всю жизнь читала это в подлиннике, и вот впервые могу читать в переводе». Но никто и нигде не слышал от неё немецких фраз. Она всю жизнь якобы «читала в подлиннике» и Данте, но как тогда объяснить, что она не говорила по-итальянски в Италии, а просила, чтобы ей переводили? Не говоря уже о том, что язык Данте весьма архаичен и его с трудом понимают даже итальянцы. Откуда она могла его знать? Лукницкий пишет, что она сказала Шилейко, что хочет знать английский язык настолько, чтобы читать. Шилейко ответил: «Да если б собаку учили столько, сколько тебя, Аня, она давно бы была директором цирка!»
Хотела выглядеть немного умнее и начитаннее, чем была? Но беда в том, что она была почти ни в чём не сведуща, что и замечали самые зоркие, вроде Бахтина. «Анну Ахматову я знал как человека, лично, очень немного. Один раз только с ней беседовал, и наша беседа не была особенно интересна. Более того, мне показалось, что вообще она как-то вот на такие вопросы, выходящие за пределы узкого и преимущественно любовного быта, не особенно любила разговаривать». И он же: «У Ахматовой моментов философских в стихах совершенно не было, совершенно. Это была лирика, чисто интимная лирика, чисто женская лирика. Глубины большой у неё не было в стихах. Не было её и в жизни, как мне показалось. Её интересовали люди. Но людей она ощущала именно… по-женски, как женщина ощущает мужчину. Ну и поэтому мне она лично не очень понравилась».
Но это не самое интересное. Интересно, что ей — тоже никто не нравился. Послушаем-ка её оценки. «Абсолютно впавшего в детство, злобствующего, умирающего от зависти С. Маковского», «Убогих, мещанских сплетниц вроде Веры Неведомской, с которой Гумилёв был мельком в связи...» О Георгии Иванове: «Как можно русское Возрождение отдать в руки глупому, злому и абсолютно безграмотному педерасту? Это пустой снобик из кузминской своры — сплетник и мелкий, но довольно хитрый дьяволёнок...» О Марине Цветаевой: «Тон рыночной торговки». «Три дементные старухи написали о Гумилёве воспоминания». «Невестку Гумилёва, крутейшую дуру». Но это — так, мельком обронённое. Ненависть же к собратьям по перу — феноменальная. В шестидесятые годы выходит книга Осипа Мандельштама. Ахматова говорит: «Я не знаю, нужна ли эта книга? Мандельштам далёк от современного читателя. Кто по-настоящему понимает Мандельштама, тому этой книги не надо. У них и так все есть, что написал он. А остальным он не нужен — непонятен», «Нельзя основываться на показаниях Брюсова. Валерий Яковлевич туп». О Есенине: «Он был хорошенький мальчик. А теперь… Пошлость. Ни одной мысли не видно. И потом такая чёрная злоба. Зависть. Он всем завидует. Врёт на всех — он ни одного имени не может спокойно произнести». Вот у Ахматовой просят воспоминания о Маяковском. «Я отказала. Зачем мне бежать за его колесницей? У меня своя есть. Кроме того, ведь публично он меня всегда поносил, и мне ни к чему восхвалять его». О Твардовском: «Большей гнусности я в жизни не читала». О рассказе Шкловского: «Совершенное ничто. Недоразумение какое-то. Полный ноль». И, конечно, она яростно ненавидела Бунина. «Это имя при ней нельзя было говорить. И когда я, забыв однажды, при ней процитировал: «Хорошо бы собаку купить» — ей-богу, это могло кончиться ссорой» А ведь была ещё и бунинская «нобелевка»! Такого не прощают. О стихах Ахмадулиной: «Полный провал. Стихи пахнут хорошим кофе — было бы гораздо лучше, если бы они пахли пивнухой». Почему стихи должны пахнуть пивной, а не, скажем, денатуратом или карбидом, — не уточняется. Из неё, обычно игравшую царскосельскую даму, очень часто выпирала вульгарная одесская рыночная торговка рыбой.
При этом неприятие было взаимным. Пастернак её не читал, Цветаевой она как поэт не нравилась, Мандельштам хвалил её из расчёта ответной похвалы, Блок презирал, Маяковский издевался. Умная критика тоже морщилась — от Бахтина до Кранихфельда. «Сейчас её произвели в ранг великих поэтов. Я думаю, что это, конечно, преувеличено. У неё все-таки узкий диапазон для великого поэта, мелкий. Даже вот та же человеческая её натура — она тоже не натура великого человека. Heт». Это Бахтин. «Эгоцентричная поэзия, вращающаяся вокруг «я» и «меня», не знающая иных отношений, кроме любовной игры и «несытых взоров», не знающая природы. Для Ахматовой небо «ярче синего фаянса», потому что фаянс она хорошо знает, а небо мало» Это Тальников. «Самовлюблённость, наигранное православие, нечто «дамское» и звон шпор. Если б она поняла, что все эти стихи надо выбросить, было бы очень хорошо. Может, с оставшимися стихами можно было бы жить. А так — нельзя». Это — Надежда Мандельштам. «Как страшно ограничен их круг, как тягостно со стороны их однообразие». Это Кранихфельд. «Любовь делает г-жу Ахматову и набожной, и хрустящей, и откровенной, и поэтичной, и гордой, и робкой, и чувственной и… в конце концов скучной. Каждое стихотворение кажется битком набитым банальностями» Это мнение Войтоловского. «В ранних стихах Ахматовой было некоторое своеобразие психологии; в новых только бессильные потуги на то же, изложенные стихами, которых постыдился бы ученик любой дельной студии» — нелицеприятно высказался Брюсов.
И какой отсюда вывод? Безжалостные амбиции, вечная поза и бесконечная гонка за недостижимыми целями — это шаг в бездну духа. Ахматова — человек с отличным самоконтролем, но попытки так плотно контролировать сразу столько сфер жизни отнимают невероятно много времени и истощают силы, которые нужны для творчества. Может ли человек добиться такого контроля? А если это и возможно, то стоит ли оно этих усилий?
И, конечно же,неизбежны издержки. Тут у нас вечная неудовлетворённость достигнутым и вспышки гнева, которые пугали окружающих. Почему? Потому что за броней контроля и материального достатка Ахматова пряталась от своей маленькой тайны, своей ахиллесовой пяты. Она не умела и никогда не научилась воспринимать жизнь сердцем, и страх раскрыть это был гораздо сильнее, чем страх остаться в одиночестве. Ведь она никого не любила, не умела прощать и просто — чувствовать себя виноватой. Извиниться, если была неправа. Попросить помощи и сказать «спасибо», когда получила её. Жажда внешнего признания и самоутверждения сжирали всё — даже талант. В итоге — растрата врождённых способностей, духовный застой и деградация личности.
________________________________________________
[1] Я памятник воздвиг крепче меди… (Гораций)
У автора есть две книги подобных анализов. https://author.today/work/63183 https://author.today/work/90876