Любимые писатели
Автор: Ричард ДесфрейНа вопрос «Кто твой любимый писатель?» я бы дал короткий ответ: «Тот, кого ты можешь считать другом». В буквальном смысле. Читая книги этого писателя, ты проникаешься чувством, что тебя наконец-то поняли. Вы мыслите сходно, приходите к тем же выводам, его письмо звучит как твоя внутренняя речь. Ты встретил человека, который тебе и наставник, и единомышленник, и духовный брат.
Вот есть у меня друг. Настоящий. Реальный. Единственный. Иногда мы годами не разговариваем. Но, встретившись, можем продолжить разговор с того же места, с которого прервали. А в конце встречи я с чувством глубокой благодарности признаюсь ему: «Я словно впервые за эти годы с человеком поговорил».
Так же и с книгами любимых писателей.
Далеко не все писатели способны стать мне друзьями, хотя могут быть чтимы за другое. Друзья кумирами не бывают. Скажем, кто больше всего повлиял на мой стиль, поломал его так, что до и после — это вообще два разных человека? Джойс. Великий и ужасный Джойс. И я до сих пор считаю, что «Улисса» следует прочесть каждому молодому автору, который решил заняться литературой всерьёз, по гамбургскому счёту. Это огромное испытание, и преодолеть его дано не каждому. Сначала бросает в восторг, потом, после череды собственных экспериментов, — в депрессию. Чтобы оправиться от этой книги, мне лично понадобилось года четыре, но я о них не жалею, потому что обогащение арсенала художественных средств того стоило.
Так вот, Джойса я не могу назвать любимым писателем. Как и Хемингуэя. Или Чехова. Или Ромена Роллана. Или Лема. И ещё многих других, которых с удовольствием читаю. Потому что, несмотря на всю мою любовь и восторги, я не могу представить себя рядом с кем-либо из них, сидящим на скамейке весенним днём и разговаривающим по душам. Их «я» касается меня, но только слегка задевая. Нам некомфортно вместе. Мы быстро замолкли бы, и наступило бы тягостное молчание. Мы стремимся в разные сферы. Они не мои друзья, а чьи-то.
Возможно, всё могло быть по-другому, познакомься я с ними раньше. Ведь самая крепкая дружба — та, что человек завёл в ранний период жизни. Детство, отрочество, юность. Потом сойтись с людьми очень сложно. После двадцати лет мозг понемногу окостеневает. После двадцати начинается череда «приятелей»: есть человек — ладно, пропал — тоже ладно.
С тремя писателями, о которых я сегодня расскажу, я познакомился в разные периоды, но все эти периоды принадлежат молодости. Расскажу совсем немного, потому что описывать какие-то особенности стиля мне всегда было скучно, всегда получается избито. Мне важнее то, какие чувства они во мне вызывают.
Начну с самого известного российскому читателю — Роджера Желязны.

Это был первый писатель фантастики, который пленил меня… реализмом. И я не имею в виду термины вроде «твёрдая НФ», «научная достоверность» и т. д. Тут совсем другое. Читая других классиков фантастики, не можешь отделаться от того, что картина в голове складывается какая-то мультяшная. Всех этих шекли, фармеров, берроузов и брэдбери трудно экранизировать в сознании иначе, чем мультфильмы. Может, и интересные, и трогательные, но всё равно. А что такое мультфильм? Что-то сказочное, что-то детское. Что-то недостаточно серьёзное. Произведения Желязны же — это настоящее кино. Это проникновение высокой литературы в жанр, который до сих пор считался бульварным. Насыщенный, красочный язык, психологизм, потоки сознания, обращение к мифам и истории, экспериментаторство... Как литератор, Желязны был несравнимо выше своих коллег по перу. И хотя влияние Лема и Дика на современную культуру гораздо больше, я даже не могу себе представить, что было бы, если бы их идеи первым использовал Желязны. К счастью для них, он не занимался футурологией.
Самым известным произведением мастера являются, конечно же, "Хроники Амбера". Но когда я в очередной раз вспоминаю о Желязны, мне почему-то приходят в голову два его рассказа — "Люцифер-светоносец" и "Рука Борджиа". И каждый завораживает своей концовкой.
Парочка цитат, которые я запомнил на всю жизнь, потому что не смог с ними не согласиться:
По сути, все романы это письма, написанные для одного человека.
Многие мои рассказы — это последние главы романов, которые я не написал.
Следующий — Томас Вулф.

Для американцев этот писатель столь же значим, как Хемингуэй и Фитцджеральд, а вот у нас о нём редко упоминают. Что отличало его от тех, кто жил и творил в то же время, от прочей литературы «потерянного поколения»? Кипучая чувственность, эмоциональность, страстность. Жизнь и любовь к жизни переполняли этого человека, и порой это выглядело даже несколько инфантильно. И с той же неистовой, вселенской страстью он относился к своей работе. Он писал в упоении, хаотично, помногу, так что потом стоило большого труда собрать из черновиков какое-то подобие романа. Академизм, строгость, чёткий план — всё это было ему чуждо. Он писал по наитию, так, как пела и кричала его душа. Отсюда необыкновенная поэтичность, красота языка, слагающаяся не из особенных слов, не из сильных метафор, а из того подспудного ощущения, что в словах кроется не только то, что ими сказано, а что-то оттуда, из зазвездья, из вечности. И вечность эта входит в тебя — величественно, грозно и пьяняще головокружительно. И тебе не страшно, ты в том же восторге, что и автор.
Чего стоит только начало дебютного романа "Взгляни на дом свой, ангел":
…камень, лист, ненайденная дверь; о камне, о листе, о двери. И о всех забытых лицах.
Нагие и одинокие приходим мы в изгнание. В темной утробе нашей матери мы не знаем ее лица; из тюрьмы ее плоти выходим мы в невыразимую глухую тюрьму мира.
Кто из нас знал своего брата? Кто из нас заглядывал в сердце своего отца? Кто из нас не заперт навеки в тюрьме? Кто из нас не остается навеки чужим и одиноким?
О тщета утраты в пылающих лабиринтах, затерянный среди горящих звезд на этом истомленном негорящем угольке, затерянный! Немо вспоминая, мы ищем великий забытый язык, утраченную тропу на небеса, камень, лист, ненайденную дверь. Где? Когда?
О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись!
И, наконец, мой любимейший, мой самый оплаканный друг, «известный своей неизвестностью», тот, о ком я готов кричать на площадях, лишь бы как можно больше людей его прочли и о нём узнали, — Сигизмунд Кржижановский.

Если бы открылась дверь в потусторонний мир, я пришёл бы к нему и сказал всего два слова: «Вас помнят!». Да, это тот друг, к которому больше подходит обращение на «вы», и это нисколько не уменьшает сердечной привязанности. «Вас помнят!», скажу ему я. Помнят спустя век, хотя при жизни почти не печатали. Помнят, хотя наследие имело все шансы кануть в небытие. Помнят и будут помнить.
Человек, а тем более гений, не рождается "не в то время, не в том месте". Прочтите его книги, а потом прочтите биографию — и вам станет стыдно и горько. С таким писателем нельзя, преступно так поступать. Но время и страна — поступили. Судьба? Судьба. Но я бы плюнул в морду такой судьбе.
Язык Кржижановского не имел и не имеет аналогов. Фразы, сжатые до афористичности, словотворчество, интеллектуальность и подлинная интеллигентность… Я не могу объять всё это богатство, а лучше приведу сразу пару его коротких рассказов:
"Игроки"
Их было двое в нетопленой квадратной комнате дощатого дома, что у заставы. Бухгалтер и поэт. На счётах нечего было считать. Разве что смену правительства. Ещё вчера бухгалтер передвинул девятую белую костяшку справа налево по стержню. Бумага расползалась листовками, приказами, воззваниями по кирпичу и дереву стен и решительно отказывалась от каких-то там стихов.
Итак, оба были безработны. Деньги давно эмигрировали из их карманов и превратились в хлеб и дрова, давно съеденный и давно сгоревшие. Два человека, две лежанки, один стол, два табурета и одна трёпаная колода карт.
С утра до вечера поэт и бухгалтер играли в штосс. Изредка, чаще всего под вечер, один из них отправлялся промыслить кусок хлеба или доску от забора на растопку. Дело в том, что на двоих у них была одна пара сапог, постоянно переходившая, в зависимости от расклада карт, с рук на руки. Точнее: с ног на ноги.
Поэту не везло. Уже неделю он ходил в проигранном платье. Неполученный аванс и посвящение к книжке "Сны замерзающего" тоже перешли в собственность его партнёра. Но игроки продолжали играть.
В сущности, мир принадлежит всем, всё — от звёзд до пылинок — коллективная собственность человечества. Исходя из этой мысли, поэт — это было ещё вчера — поставил на карту Полярную Звезду и начал метать. Увы, не прошло и десяти секунд, как звезда была вписана в инвентарный список бухгалтера. Таким же образом поэт проиграл Волосы Вероники, а затем сперва Малую, а потом и Большую Медведицу.
Из-за Млечного Пути игроки не спали целую ночь. При свете коптилки они яростно сражались до тех пор, пока звёздный путь не очутился в кармане бухгалтера.
Но затем счастье вдруг повернуло на сто восемьдесят градусов. Прежде всего, произошла необычайность: поэту удалось получить проигранный аванс.
Правда, всего каких-нибудь три-четыре миллиона. Но и то хлеб — пусть чёрствый, но хлеб; но и то дрова — пусть сырые, но дрова. В кубе из четырёх стен потеплело, в желудках тоже, пальцы раззяблись и, естественно, потянулись к колоде карт. Поэту продолжало везти: сперва он отыграл свои миллионы, потом — планета за планетой — всю солнечную систему, далее — звёздное небо посыпалось целыми созвездиями прямо в ладони: бухгалтер оставался всего лишь при кое-каких мелких звездишках; ему удалось удержать у себя кольца Сатурна, но ещё две-три сдачи — и кольца покатились, вслед за планетой, к счастливому сопернику.
Да что там звёзды! Поэт выиграл и сапоги. Вся вселенная принадлежала ему. Взволнованный удачей, он прошёлся несколько раз по комнате. Буржуйка успела остынуть. Вселенная, выигранная поэтом, была чуть-чуть подмороженной.
На окнах выступали витиеватые белые узоры.
— Кто пойдёт за дровами? — спросил счастливец.
— Тот, кто выиграл сапоги, — отвечал бухгалтер.
Он сидел на лежанке, поджав колени к подбородку и растирая руками ступни замотанных в тряпьё ног.
Победитель не возражал. Он нахлобучил на уши парусиновую кепку, запахнулся в стёганую телогрейку и вышел.
Почти в те же секунды на улице застучали выстрелы. Бухгалтер понял: это входили в город белые, очередь была за ними. Бухгалтер подошёл к счётам, висевшим на гвозде, и перевёл чёрную костяшку справа налево — по стержню.
Стрельба усиливалась, вдалеке грохнуло два-три орудийных выстрела.
Где-то, совсем близко, зачастил, как пишущая машинка, пулемёт.
Предсумеречный свет перешёл в сумерки, сумерки в ночь.
Партнёр не возвращался.
Температура комнаты ползла книзу. Всю долгую зимнюю ночь бухгалтер просидел на своей лежанке — и недобрые мысли скользили сквозь его мозг.
С рассветом он обмотал ноги и войлок в две газеты и, ёжась, вышел на улицу. Снег, селитренно поблескивающий снег. Зажатые ставни длинных жёлтых дощатых гробообразных домов. У перекрёстка какое-то серое, как расползшаяся клякса, тело. Около него три женщины и мальчуган со свесившимися с головы суконными наушниками, виляющими тесёмочными хвостами.
Бухгалтер подошёл. Да, это был он, его счастливый партнёр. Он лежал лицом в снег, разбросав руки. Под грудью вязанка дров. Одна из баб, вытирая мёрзлые слёзы концами чёрного платка, причитала:
— Ой, голубчик ты мой, бессчастный человек. Кто ждал, кто гадал?
Послала я ввечеру Митёныша моего за карасином. А уж эти, как их там звать, не знаю, идут. Идут — стреляют. Что делать?.. Митюшка мой... И послал Бог доброго человека. Схватил он Митьку на руки и к калитке. Только настигло его, сердечного, пулей. Их ты, незадача какая, ах ты, горькая горесть...
— Ну, а Митька цел?
— Цел. Что ему. А вот этот... Царство ему небесное...
Бабы повздыхали ещё с минуту, и калитка закрылась за ними.
Бухгалтер оглянулся по сторонам. Улица была пуста. Став в снег на колени, он стащил с трупа сапоги, натянул их на свои иззябшие ноги и, не оглядываясь, пошёл к дому. О вселенной, так и оставшейся собственностью поэта, он и не подумал.
"Три сестры"
Они работали, как всегда, втроём: Клото, Лахезис, Атропос. Через их тридцать пальцев проходили человеческие судьбы. Клото аккуратно ссучивала нити дней. Лахезис протягивала их — вдоль мерки годов. Атропос ждала с раскрытыми ножницами, лезвия их смыкались — и недожитые концы жизней падали вниз, в корзину из тростника, сорванного у берегов Леты.
Как-то случилось, что одна из сестёр сказала:
— Милые парки, давайте, так, ради шутки, поменяемся местами. Ну хоть на одну жизнь.
Сёстры согласились. Атропос пересела на место Клото, Клото, тронув локтем Лахезис, смеющуюся шутке, заставила её чуть подвинуться на опустевшее место Атропос.
И сёстры принялись за работу. Атропос отрезала коротким защелком своих ножниц новую жизнь от всех ей предшествующих. Клото, не умевшая тянуть нить, но искусная сучильщица, сделала так, что жизнь у неё получилась короткой, но свитой из множества нитей. А Лахезис, знавшая лишь как протягивать нить, когда дело дошло до смерти, всё тянула и тянула свою руку в вечность.
Затем сёстры, смеясь, снова расселись по привычным местам и продолжали свою работу парок.
Но есть предание, что в этот день в мир пришёл гений.