Вечерний, юго-западный, три-четыре.

Автор: Николай

https://author.today/work/edit/chapter/6026144

   Теплоход шёл  на север. Николай стоял на корме, курил. Пассажиром. Не вахтенным, не штурманом — пассажиром.  Человеком, который может, но не обязан. Это другое. Когда обязан — работа. Когда пассажир — можешь уйти. Можешь не уйти. Можешь стоять и смотреть, как Ладога поднимается из-за горизонта — серая, плоская, тяжёлая. Волга осталась позади. Волга — несёт. Ладога — молчит. Молчит и принимает. Реки, теплоходы, людей, их истории. 

   Он стоял и курил, и ему было хорошо. Бывает так: ты на судне, и ты не при деле, и это — лучшее чувство. Ты не отвечаешь. Не за руль, не за курс, не за людей. И Ладога впереди. И сигарета. И ветер.

  Марина нашла его на шлюпочной палубе. Не сразу. Ходила, искала. Нашла — остановилась в проёме. Смотрела. Он смотрел. Между ними — метров пять железа и воздуха. Тот, что бывает между двумя, когда уже всё случилось, но ещё не началось.

 Она была другая. В свитере. Не Марина. Что-то сдвинулось в лице, в плечах, в том, как голову держала. Будто кто-то внутри неё переключил. Дневная отошла. Вечерняя вышла. Мягче. Тише. Глаза — другие.

— Коль. Я — Люба. Сегодня. Сейчас. Вечером — Люба. Понимаешь?

 Он понимал. У Марины были имена. Не выдуманные. Настоящие. Она так жила — в ней помещалось несколько, и каждая была она, и он любил каждую. Марина — дневная, резкая, с сигаретой и смехом. Люба — вечерняя, тихая, с глазами, в которых море. Не ладожское. Глубже.Коля понял. Потому что «Люба» — это не имя. «Люба» — это пароль. Это — пропуск. Это — та дверь, которую открывают, когда все остальные уже закрыты. Когда «Марина» не работает. Когда «нешалава» не работает. Тогда — «Люба». Потому что «Люба» — это та, которой можно всё. Которой — не стыдно. Которой — не страшно. Которая — не плачет. Или плачет, но по-другому — не от страха, а от того, что наконец-то можно.

— Понимаю. Люба. Здравствуй.

 Каюта люкс. Окно во всю стену. Койка — широкая, не корабельная, а почти домашняя. Телевизор, который не включали. Кресло, в которое садились, чтобы не ложиться сразу. Каюта пахла деревом, кожей и железом. На любом судне всё пахнет железом. Сколько ни клади дерева, ни натягивай кожи — железо пробьётся. Это закон. Корабль — железо. Всё остальное — косметика.

Марина вошла, скинула босоножки. Босиком. Прошла к столу. Села. Поджала ноги. Посмотрела на меню.

— Шампанского не надо.

Николай ждал.

— Шампанское — это когда празднуют. Когда хорошо. Когда красиво. А я хочу водку. "Белугу". Литр. И курицу. И солёные огурцы. Можно?

  Он не удивился. Давно не удивлялся. Поднял судовой телефон, позвонил в буфет. Белуга, литр. Курица — жареная, целиком, с золотой кожей, чтобы сок тек по пальцам. Огурцы — бочковые, мутные, с укропом и чесноком. Не из банки. Из бочки. Хлеб.

  Принесли быстро. Стюард — немолодой, молчаливый, из тех, кто умеет не смотреть, — поставил и вышел. Они были одни. Теплоход шёл. Ладога ждала.

 Марина открыла водку. Не торопясь. Разлила до краёв. Гранёные стаканы, не рюмки. Это не ресторан. Это каюта. Это своё.

— Давай.

  Выпили. Марина не поморщилась. Как воду. Белуга — тёплая, мягкая, с хлебным духом, с тем привкусом, когда водка не кусает, а греет. Идёт. Расходится. Хорошо.

Марина отломила курице ногу. Руками. Не вилкой. Сок потёк по пальцам, по запястью. Облизнула — машинально, не для него, для себя. Откусила. Жевала. Огурец взяла — мокрый, солёный, с укропинкой на пупырышке — кусала, соль на губах, сок по подбородку. Ела. Как едят, когда голодны не телом, а душой. Когда еда — не еда, а ритуал. Возвращение.

— Хорошо, — сказала. И налила ещё по полстакана.

  Выпили. Марина стала другая. Водка делала её мягче. Не пьянее — мягче. Панцирь, который она носила днём — острый, быстрый, с зубами — выходил. Оставалась - тёплая. С мокрыми губами от огурца и соли.

— Коль. Я не имею права тебя ревновать. К нашим. К общим бабам. К Соне. К Варваре. К Ирине. К Вере. Ко всем. Не имею права. Ты же меня не ревнуешь — к финнам. К Выборгу. К крыше. Не ревнуешь. А я — охренительно  ревную. Другого слова не знаю. Охренительно...

 Говорила — быстро, почти без пауз. Водка убывала. Курица убывала. Огурцы. Ладога за окном темнела. Небо темнело. Свет в каюте — тёплый, жёлтый, от лампы с абажуром. Марина в этом свете была некрасиво красивая. С мокрыми от соли губами, крошками на халате, красным пятном на шее — от водки, от тепла, от правды.

— Коль, я боюсь Ленинграда. Петербурга. Как ни назови — боюсь. И не хочу туда . Не хочу на Хасанский. Слышишь?

— Почему?

— Потому что там. Всё. Там каждый угол. Там Пионерстроя, двадцать три. СПТУ номер сто три. Среднее профессионально-техническое. Парикмахерское. Потом переименовали в сто тридцать третье, потом — в «Локон», колледж парикмахерского искусства и декоративной косметики. Звучит, да? Декоративная косметика. А я декорировала. Жизнь. Свою. И не только.

Отломила курице вторую ногу. Ела. Жевала. Говорила с набитым ртом, не стесняясь, что не красиво. Как едят, когда свои.

— Мне было шестнадцать. Ленинград. Восемьдесят седьмой. Город огромный, чужой, красивый до слёз. А я — из маленького, никому не нужного места, с чемоданом, с папиным письмом: «Доченька, учись, мы верим в тебя». И я училась. Стригла. Красила. Завивала. Получалось. Руки лёгкие. Мастер говорил: «Маринка, тебе бы в театральный, у тебя пальцы как у музыканта». А мне не в театральный. Мне есть. Мне жить. Мне отправлять домой. Дома пусто. Отец болен. Мать тянет одна. Надо.

— Выборг, — сказала она. — Выборг рядом. Финны. В восемьдесят седьмом — можно. Ездили. Дружба.  Интернациональная. Финны приезжали с джинсами, с магнитофонами, с деньгами. А мы — с собой. С тем, что есть.

— И ты? — спросил Николай. Тихо. Как спросил бы у вахтенного, какой ветер.

— И я. За финские марки. За сигареты. За шоколад. За всё, что можно было отвезти домой и продать. За всё. С финнами. В Выборге. Восемьдесят седьмой, восемьдесят восьмой, восемьдесят девятый, девяностый, девяносто первый. Годы. Мотель "Дружба". 

Мы в ресторан в «Дружбе» не ходили: к нам в номер просто заводили мужиков, и всё шло по одному и тому же скрипучему сценарию, как заезженная пластинка — один и тот же скрип, один и тот же ритм, будто кто-то крутил ручку, не глядя, лишь бы заполнить тишину.

Финны приезжали, и всё было просто. И не просто. Потому что я была молодая. Могла. И делала всё. До последней секунды, до последнего взгляда, до последнего шага, даже если потом выворачивало душу наизнанку.

Мы лежали в белье и принимали — трёх, четырёх за ночь, каждая. За деньги...И поначалу казалось, что эмоций нет вовсе: секс, ванна, сон, секс… Как будто тело стало отдельным механизмом, который знает порядок действий и щёлкает по пунктам, не спрашивая разрешения.За деньги...

— В автобусе на ходу.Под небом. Под дождём — неважно. За марки. За вещи. За ларёк. Я хотела ларёк. Своё. Маленький. Стоять, продавать. Свой. Маме. Отцу. Выжить. И делала. Тем, что умела. Чему не учили. Ни в СПТУ, ни дома, ни в жизни. Сама. Научилась. Потому что надо. Потому что меня брали — я давала. За деньги. И казалось: вот, я зарабатываю. Вот, я могу. Вот, я сильная. А мне было шестнадцать. Семнадцать. Восемнадцать. И сильная. И мёртвая. Одновременно.

  Николай молчал. Не потому что не хотел сказать. Не было слов. Или были, но не те. Любое слово — мало. Любое — или обидит, или обесценит, или прозвучит как оправдание. Он молчал. Теплоход шёл быстрее. Вибрация усилилась.

— И в тачке. Финн — толстый, рыжий, добрый. Смеялся. Пиво. Сигареты. И я — за деньги. На заднем сиденье. Под звёздами. Делала. Сосала. Потому что так. Потому что просили. Потому что умела. И казалось: я нужна. Меня хотят. А надо было — другое. Но я не знала, какое. Делала, что умела. За марки. За ларёк. 

 Разлила остаток. Выпили. Люба вытерла губы тыльной стороной ладони, как мужик. Машинально поднесла руку к лицу — посмотрела на соль, на жир. Положила. На стол. Посмотрела на Николая.

— Коль, я не хочу в Выборг. Потому что вдруг. Вдруг там. На углу. В баре. На улице. Подойдёт кто-нибудь. Из тех. Кто знал. Кто помнит. Подойдёт — и скажет. При мне. При тебе. Тихо, на ухо. Или громко, чтобы все слышали: «Люба, отсоси». А?

  Смотрела на него. Прямо. Он смотрел. Между ними не было метров железа, не было каюты, не было Ладоги. Было то, что между двумя, когда один рассказал, а второй слушает. И надо решить. Не словами. Собой.

— А ты, — сказала Марина, — ты его отмудохаешь. Я знаю. Отмудохаешь. Потому что ты. Потому что так. Потому что за меня. И от этого мне ещё хуже. Потому что — за что? За что ты его отмудохаешь? За то, что я сосала? За финна? За марки? А ему — за что? Он скажет правду. Он скажет то, что было. А ты его — отмудохаешь. За правду.

И замолчала. И заплакала.

Не красиво. Не тихо. Так плачут в жизни. Беззвучно. Некрасиво. Рот скривился, губы дрожат, глаза мокрые, нос мокрый, лицо — всё мокрое, некрасивое, живое. Слёзы не катятся — текут. Мутно. Как вода из крана, который забыли закрыть. Плечи не вздрагивают — мелко-мелко трясутся. И от этого страшнее. Потому что это не игра. Это тело. Тело плачет. Не душа — тело. Душа давно всё знала. А тело только сейчас поняло.

 Николай не двинулся. Сидел. Ждал. Он знал: если сейчас обнять — отшвырнёт. Марина не та, которую обнимают, когда плачет. Марину надо слушать. Даже когда плачет. Даже когда некрасиво.

— А тебе, — сказала она сквозь слёзы, сквозь мокрое лицо, сквозь кривые губы, — тебе вот сосала. Как оказалось. От любви.

 И замолчала. И это «как оказалось» было страшнее всего. Не «от любви». А «как оказалось». Потому что «как оказалось» — значит не знала. Не думала. Не понимала. Оказалось — любовь. Оказалось — он. И от него. И не за деньги. И не за ларёк. За ничего. Просто - потому что любит.

— Марин.

— Люба, — поправила она. Всхлипнула. Вытерла лицо рукавом халата. Стало ещё некрасивее. Ещё живее.

— Люба. Я тебя люблю. Не ту, которая в Выборге. Не ту, которая за марки. Тебя. Всю. С начала. с Ларька. С грязи. С месячными. С СПТУ номер сто три. С финнами. С тем, что было. С тем, что будет. Любовь — это не когда тебе удобно. Любовь — это когда берёшь человека целиком. С дном. С тем, что он хочет забыть и не может. Не закрываешь глаза. Смотришь. Видишь. Не уходишь. И не отмудохиваешь. А просто не уходишь. Потому что незачем. Всё, что я искал — вот оно. Босиком в каюте. С мокрым лицом и солёными губами. С огурцом и водкой. Плачет. Моя любимая.

Люба смотрела на него. Глаза мокрые, красные, опухшие. Нос мокрый. Подбородок трясётся. В этом виде — с мокрым лицом, с куриным жиром на пальцах, с солью на губах — она была такая красивая, что Николай подумал: вот она. Настоящая. Не та, которую красят и причесывают. Эта. С дна. С правды. С боли. Живая.

— Коль. — Голос другой. Не Маринин. Не Любин. Её. Тот, главный, глубже всех имён. — Я хочу от тебя. Ребёнка. Понимаешь? От тебя. От того, кто любит. От того, кто знает всё — и не уходит. Хочу родить. От тебя. Хочу родить от того, кто любит. Грязную. С месячными. В ларьке. За прилавком. В каюте, с курицей и огурцами. Неважно. От того, кто любит. Потому что впервые.  Меня. Впервые — не за деньги. За ничего. Просто потому что любит. И всё.

  Замолчала. Теплоход шёл. Ладога ждала. Вахтенный помощник смотрел на экран локатора, а в машине пили чай, и жизнь шла. Николай сидел рядом с женщиной, которая попросила родить от него. Не в чистоте, не в красоте, не в романтике. В правде. В том, что есть. И думал: вот оно. Вот то, ради чего жизнь. Вот женщина, которая говорит: «Я хочу родить от того, кто любит», — и ты — тот, кто любит. И это всё. Больше ничего не надо:.

 - "Я тебя люблю".

— Я знаю. Поэтому и хочу.

   Замолчала. Теплоход шёл. Потом встала. Молча. Босиком, по полу, по железу, по ковру — в ванную. Не оглянулась. Николай знал — надо. Поднялся. Пошёл.

Ванная в каюте люкс. Маленькая, но настоящая. Кафель. Душ. Лейка сверху. Зеркало, которое сразу запотело, как только она открыла воду. Горячую. Полностью. Пар пошёл по кафелю, по зеркалу, по потолку. И в этом пару — Марина. Стояла. Сняла халат. Стояла голая. И Николай увидел — всю. Не так, как видел раньше, в темноте, в койке, руками. Глазами. При свете. При жёлтом, тёплом, ламповом свете, который пробивался сквозь пар. И увидел: тело. Женское. Не из журнала. Не из кино. Живое. С животом — не плоским, с бёдрами — широкими, с грудью — тяжёлой, с родинкой под левой. С растяжками на бёдрах — белыми, тонкими, как линии на карте, которые никто не замечает, пока не посмотришь близко. С целлюлитом на ягодицах — лёгким, как тёплая тень на коже. И всё это — тело. Её. Которое стригло, красило, завивало в СПТУ номер сто три. Которое лежало в «Жигулях» на Хасанском. Которое — выживало. И — выжило. И — стояло. Голое. В пару. Перед ним.

Люба села на пол. На кафель. Поджала колени. Обхватилась руками. Вода текла сверху — на голову, на плечи, на спину, по волосам, по лицу, по всему. И она — сидела. Под водой. Под горячей, как под дождём, только — в ванной, в кафеле, в пару.

 Николай взял мочалку. Мыло. Начал мыть. Не нежно. Не красиво. По-настоящему. Как моют того, кому — плохо. Кому надо — чтобы руки. Чужие. Тёплые. Чтобы трогали. Не для того, чтобы — возбудить. А для того, чтобы — знали: ты есть. Вот — спина. Вот — лопатки, острые, как крылья, которые не выросли. Вот — позвонки, один за другим, как ступени вниз. Вот — поясница. Вот — таз. Вот — бёдра. Мочалка. Мыло. Вода. Руки. Он мыл, и чувствовал под руками — не тело, а жизнь. Жизнь, которая — ушла в прошлое. Через Выборг, через финнов, через «Жигули», через ларёк, через СПТУ, через всё. И — дошла. До этой ванной. До этого душа. До его рук.

  Повернулась. Встала. На колени. Взяла его. Ртом. Как умела. Как делала — много раз, много лет, многим. Но — не так. Не за деньги. Не за марки. Не за ларёк. Ртом — от любви. И плакала. При этом. Одновременно. Слёзы и вода — вместе. Слёзы и душ. Слёзы и — он. В ней. Во рту. И она — плакала. И делала. И вода текла. 

 И пар стоял. И теплоход шёл. И Ладога — молчала. Николай стоял под душем, и женщина на коленях — его,  — делала то, что делала много раз, много кому, много за что. Но — не  сейчас. Сейчас — не за что. За — ничего. От — любви. Он положил руку ей на мокрую голову, и держал, и не двигался, и не давил, и не просил. И она — плакала, и делала, и вода текла, и мочалка упала на кафель, и мыло упало, и — ничего. Ничего не надо. Только — это. Душ. Пар. Вода. Она — на коленях. Он — стоит. Слёзы. Рот. Любовь.

Грязная, тёплая, страшная, настоящая. И — всё. И — хватит.

На столе — пустая бутылка Белуги. Куриные кости. Рассол в миске. Соль на столе. Тишина. Вибрация. Ладога.

 А теплоход шёл. Юго-западный, три-четыре. Вечерний. В Ладогу.

 Легла к нему. Теплоход шёл. Вибрация. Марина уснула. Или нет. Может, не уснула, а затихла, как затихают на судах: всё гудит, вибрирует, ходит, а ты лежишь, и тебе хорошо, и ты не спишь, но и не бодрствуешь. Между сном и явью. Между Мариной и Любой. Между страхом и теплом. Между СПТУ номер сто три и этой каютой на Ладоге. Между ларьком и этой койкой, которая пахнет деревом, кожей и ими обоими. Между Хасанским рынком, которого она боится, и здесь, где можно. Где только он. И она. И Ладога за окном. Серая. Плоская. Молчаливая. 

 Николай лежал рядом. Не спал. Думал: вот ночь на Ладоге. Вот женщина рядом. Вот жизнь. Не та, про которую пишут книги. Та, которая есть. Грязная, тёплая, страшная, настоящая. С месячными, с Выборгом, с финнами, с ларьком, с марками, с СПТУ, с курицей, с огурцами, с водкой, с любовью. С любовью, которая не спрашивает «чистая ли ты?», а спрашивает «живая ли ты?». И всё. И хватит.

На столе — пустая бутылка Белуги. Куриные кости. Рассол в миске. Соль на столе. Тишина. Вибрация. 

А теплоход шёл. Юго-западный, три-четыре. Вечерний. В Ладогу...

94

0 комментариев, по

4 038 35 339
Мероприятия

Список действующих конкурсов, марафонов и игр, организованных пользователями Author.Today.

Хотите добавить сюда ещё одну ссылку? Напишите об этом администрации.

Наверх Вниз