Женщины с усталыми глазами и временной пропиской
Автор: Николай«Советская женщина не жаловалась.
Она просто жила.
А если плакала — то тихо, чтобы не мешать»
— из дневника Н. В., 1983
https://author.today/work/255369/edit/content
Общежитие на Руставели, тридцать семь. Три корпуса, поставленные торчком на северной окраине Ленинграда, в Калининском районе, где ветер с Пискарёвского проспекта не гуляет, а живёт, прописан постоянно, как эти стены. Девятиэтажка в четыре подъезда. Шестнадцатиэтажка в один. Трёхэтажная пристройка с концертным залом на шестьсот мест, в котором ни разу не было шести сотен людей одновременно, но который стоял, потому что так было в плане застройки квартала 26 «Б», утверждённом Ленгорисполкомом в декабре семьдесят шестого. Акты приёмки — № 2688 и № 3865, подписанные, прошнурованные, лежащие где-то в ЦГА, — были важнее людей, потому что бумага живёт дольше бетона, а бетон здесь был дешёвый, пористый, с пузырьками воздуха, как дешёвый хлеб, и так же крошился на углах.
Две тысячи четыреста человек. Пять тысяч сто двадцать пять квадратных метров, из которых жилых — меньше половины. Коридорная система: длинный коридор, по обеим сторонам — двери, за дверями — блоки: две комнаты на блок, одна побольше, одна поменьше, между ними — санузел, совмещённый, с трубой, которая ревела по ночам, будто в ней кто-то застрял.Кухни — общие, по одной на этаж, на блок — двенадцать квадратных метров, окно в коридор, дверь без замка, потому что замок от общего хозяйства не спасает, а только нервы треплет.
По данным на 2025 год, городская очередь дошла до очередников, вставших на учёт в октябре 1982 года — то есть за 43 года продвинулась примерно на 12 лет.
Кухня №4. Четвёртый этаж. Корпус второй. Девятиэтажка.
Плита — четырёхконфорочная. Две конфорки мёртвые. Одна хромает. Одна живёт. Раковина — жестяная, с ржавым подтёком по левому краю, в который стекала вода из крана, потому что кран не закрывался до конца, а чинить его приходилось самим, и чинили — изолентой, тряпкой, матом, временно, как всё в этой жизни. Полка над раковиной — фанерная. На ней — чашки. Шесть штук. У каждой своя щербинка, свой скол, своя память о том, когда и как треснула.
У Людмилиной — трещина на дне, и чай протекал на стол, если не держать пальцем. Она и держала — привычным жестом, мизинцем, незаметно, как незаметно делает человек то, что делал тысячу раз.
У Машкиной — отколотое ухо.
У Риммы — трещина внутри, по стенке, невидимая снаружи.
У Маргошки — целая, но с пятном от гари на донышке: кто-то поставил на конфорку без воды, и чашка не треснула, а почернела, и отмыть нельзя, потому что горелое не отмывается, оно вживается, как татуировка.
У Нельки — без ручки.
У Нонны — целая. 
А рядом — гранёный стакан. Один. Мужской. В подстаканнике — с надписью «МПС», Министерство путей сообщения, только не советского, а Российской империи, дореволюционный, латунный, с орлом, у которого одна половина стёрта от постоянного трения: большой палец хозяина ложился на орла автоматически, привычкой, как ложится палец на курок или на выключатель. Без сколов, потому что гранёные не скалываются — они или целые, или вдребезги.Стакан - целый.
На стене — табличка: «В 21:00 — выключить свет. Нарушителям — штраф 50 коп.» Никто не выключал.
Николай
Николай. Тридцать пять лет. Высшее образование — инженер.Политех. Закончил. Работал старшим мастером с допуском на Заводе, том самом, что построил это общежитие и заселил его людьми, как цех — станками. Приходил обычно со второй смены — в десять вечера, когда кухня пустела, садился, пил чай, гранёный стакан звенел о раковину, когда он его ставил, — и этот звон был единственным мужским звуком на этаже, потому что всё остальное — шорохи, шёпот, возня — было женским, и он в нём тонул, как тонет гвоздь в банке с гайками.
Зарплата — сто сорок рублей. Рабочие — по двести восемьдесят — триста двадцать.
— Потому что я — член парткома, — шутил он. — Рабочие — за ударный труд. Я — за ударный разум. Сначала надо подумать. Трясти потом будем. Мне меньше платят. Поэтому.
Коля сидел в углу, на своём месте, и пил чай из гранёного стакана. Чай — чёрный, без сахара, потому что сахар — по талонам. Полкило на человека в месяц. Шесть человек — три килограмма. На месяц. Это — если пить чай. А если — печь? А если — варить варенье? А если — ребёнок в Тосно просит блинчики? И Коля — без сахара. Потому что Колин талон — отдельный, и хватает на неделю, а потом — месяц — пить горький чай и думать о том, что в семидесятом сахара было сколько хочешь.
И водка. Которую менял на сахар — девкам. Бутылка «Московской» — на два кило сахара. Курс — устойчивый, как рубль. Был — устойчивый. До мая. А в мае — сухой закон, и водка — по талонам, и менять нечем, и сахар — исчез, потому что кто-то — варит самогон, а кто-то — сахар в чай, а кто-то — и то, и другое, и сахар — кончился, и талоны — кончились, и Коля — без сахара, и без водки, и — без всего, и чай — горький, как правда.
— Коль, — сказала Римма, — ты сегодня — с кем?
Коля поставил стакан на стол. Стакан звякнул — коротко, мужски, как единственное мужское слово в женском разговоре:
— Римм, ты же составляла график.
— Составляла. На квартал. Но Машка — — она кивнула на Машку, которая сидела серая и молчала, — Машка — сегодня не может. Значит — окно. Значит — надо решать. Тянем?
Римма достала из кармана халата спички. Ленинградские. С красной головкой. Коробок — мятый, полупустой, и спички в нём торчали, как зубы у старика: неровно, кое-как, и некоторые — без головок, обгоревшие. Одну спичку она обломила — коротко, по самую шейку, так что отличить от целой можно было только на ощупь, если провести пальцем. Зажала в кулаке — все пять, концами вверх.
— Тяните. Кто короткую — та и к Коле. Сегодня.
Людмила посмотрела на спички. Потом — на Колю. Потом — на спички. И — потянула. Длинная. Выдохнула. Не от облегчения — от досады. Потому что Людмила хотела. Тела рядом, тёплого, мужского, тяжёлого, которое лежит рядом и дышит, и от его дыхания — не пусто, и от его тела — не холодно, и можно уснуть, и не одна. Восемь лет в общаге. Восемь лет — одной. А хочется — чужого. Тёплого. Которое дышит. И — спит. И — не уходит. Хотя бы — до утра.
Нелька потянула — не глядя, как тянут жребий: уверенно, без страха, потому что Нелька не боялась ни короткой, ни длинной. Что выпадет — то и её. Длинная. Нелька хмыкнула, достала из кармана мятную конфету, развернула, положила в рот. Ну, она на складе своё возьмёт. Если не сегодня — то завтра. Нелька — не гордая. Нелька — упрямая. Нелька — берёт — что хочет. И откладывает — на потом. Как ветошь на стеллаже: пусть лежит, пригодится.
Маргошка потянула. Длинная. Молчала. Серые глаза — внимательные, сверху вниз, как в окошке проходной. И в этом молчании не было облегчения — было привыкание. Марго привыкла не получать. Марго привыкла - ждать. Марго привыкла тянуть длинную. Дистанцию. Всю жизнь — длинную. И дочь — в Любани. И ночи — длинные. И — длинная. И в этом — никакой обиды, а — ровность, как табельная графа: поставил галочку, перевернул страницу, завтра — снова. И — снова — длинная.
Вера потянула. И — замерла. Короткая. Палец провёл по обломанному кончику, и палец понял раньше, чем глаза. Короткая.Она - покраснела. Вся — сразу, от шеи до корней волос, и щёки стали яблочные, кустодиевские, и огромная грудь поднялась и опустилась, и Коля увидел это, и отвёл глаза, и от этого Вера покраснела ещё гуще, и - сняла очки, и без очков - стала маленькая, испуганная, чужая, и халат — на голое тело — расстегнулся на одну пуговицу, и оттуда — тепло, и запах — хозяйственного мыла, и чего-то домашнего, давно забытого. Тело под халатом — большое, белое, наливное, как тесто, которое подходит, и от него — тепло, как от печки, и Коля — смотрел, и от этого — хотелось, и от этого — стыдно, и от этого — ещё больше хотелось, потому что Верино тело было — из тех, от которых хочется все — сразу, целиком, утонуть, зарыться, как зарывались в сено в детстве, и — лежать, и — дышать, и — любить.
— Ну вот, — сказала Римма, и в голосе — ни радости, ни зависти, а деловитость, как в графе «явка»: поставлена галочка, смена отработана. — Вера. Сегодня.
Нонна — не тянула. Нонна знала, что её очередь — не сегодня, и не завтра, и — может быть — никогда, потому что Нонна берегла. Себя. Лечилась. Берегла — для ребёнка. И тридцать четыре года, и четыре аборта, и тридцать четвёртый размер обуви, детские ботиночки на взрослой ноге, и — молчание. И — маленькие руки, и маленькая грудь, и маленькое тело, которое — хотело — большого, и не получалось, и — молчание, и — бёдра, которых нет, и — ничего, что есть у других, у Людмилы — тепло, у Нельки — тяжесть, у Веры — грудь, у Марго — высота, у Машки — голос, а у Нонны — молчание.
Коля допил чай. Встал. Стул скрипнул, будто подал жалобу.
— Вера, — сказал он. — Пошли уже.
Вера кивнула. Не глядя. И в этом кивке — всё. И ночь. И тепло. И таблетки в ящике, под скатёркой. Белые, мелкие...Когда они ушли, Людмила — осталась. Нелька — осталась. Римма — осталась. Марго — осталась. Машка — осталась, потому что Машка не могла встать: живот крутило, и ноги ватные, и — тоже осталась.
И стали говорить. Не о Коле. Не о Вере. О другом. О том, что вокруг. О том, что давит.
Нелька первая начала. Потому что Нелька — не молчала никогда.
— Я вам скажу, — начала Нелька, и голос был низкий, с хрипотцой, как наждачка. — Я вам скажу - недавно лекцию Николай проводил. в Красном уголке: Вот вы знаете, что в этом году по стране — двести девяносто семь тысяч проверок народного контроля? Двести девяносто семь! И триста пятьдесят шесть тысяч человек — привлечены. И хищений — на семьдесят миллионов рублей. Семьдесят миллионов!
Машка застонала — не от живота, от злости:
— А кто! Мы — гайку в карман, мы — ветошь в сумку, мы — обрезок в рукав. Это — быт! А семьдесят миллионов — это не гайка.
Римма поправила очки и — сказала, как в графе:
— А в Ленинграде — знали? — на хладокомбинате №3, в морском порту. ОБХСС — проверял. Мясо. Импортное. Из Латинской Америки. Ввозили — тоннами. А по документам — недовоз. Директор — Бузыкин — говорил: «Экспортёры жульничают, латинские». А сам — продавал. Краденое мясо — по магазинам. И — в школы-интернаты. В школы-интернаты, девки! Детям — краденое мясо!
А директор — на «Волге». С двумя выходными. А повариха — Изварина — погибла. Из-за мяса. Из-за краденого мяса. Нашли — в холодильнике школы-интерната. Испорченное. Пахло. Дети — ели. А Бузыкин — отделался. Символический срок. Потому что — белая кость. Потому что — наверху — кто-то — прикрыл.
И — засмеялась. Сухо, коротко, как печатает машинка.
Машка подняла голову:
— А ещё — «Трудпром». Слышали? Профком. Зампред — Стройнова, Тамара Ивановна. Путёвки. Туристические. На комбинате — фонд. Путёвки — для рабочих. А она — продавала. Не рабочим — посторонним. По тридцать процентов вместо пятидесяти. А разницу — в карман. За восемьдесят пятый — сто четырнадцать путёок — не работающим. Ущерб — десять тысяч шестьсот. А рабочим — пятьдесят девять процентов. Вот тебе — и — профком.
Римма кивнула:
— Я — знаю. Я — в профкоме. И я — знаю, как это делается. Путёвка — бумажка. Бумажка — лежит в ящике. Ящик — запирается. Предпрофком — подписывает. Кому — подписывает? Тому — кто — нужен. А кто — нужен? Тот — кто — директору — нужен. А директор — кому — нужен? Выше. А выше — ещё выше.
А на самом верху — никому — ничего — не надо. Потому что — наверху — сытые. А сытый — не голоден. А — не голодный — не понимает. Графа — заполнена. Печать — стоит. Подпись — есть. Всё — в порядке. А путёвки — у Стройновой. А мясо — у Бузыкина.
Людмила молчала. Потом — сказала. Тихо, как говорят о том, что болит давно, и болит всегда:
-- Белая кость. А мы — чёрная. И — талоны.
Нелька щёлкнула конфетой:
— Белая кость. С девяти до шести. Два выходных. А Колька наш — тоже белая кость. Инженер. Секретка. С девяти — и — до скольки? До скольки, Колька? — она крикнула в коридор, но Коли уже не было, Коля — ушёл к Вере, и коридор молчал, и только кран — капал.
— Колька — до десяти. Вторая смена. Третья. Утром придет иногда. Когда — как. Колька — рабочая совесть, которая работает. А те — белая кость, которая — без совести. И в чём разница? А в том, что Колька — за сто сорок. А те — за триста. И — талоны. И — масло. И — колбаса. И — водка — без очереди. И — путёвки. И — всё. А мы — у конвеера - провочала Людмила.
Римма кивнула:
— А водка — вообще — отдельная песня. С мая — сухой закон. Не закон — издевательство. Продажа — с двух до семи. Пять часов! Пока до работы — магазин закрыт. Пока с работы — уже закрыт. А в выходной — очередь от магазина до угла. И — талон. Одна бутылка водки. Две — вина. На месяц. На человека. А мне — не надо. Я — не пью. Но — почему не пью? Потому что — не могу. Потому что — если выпью — и запах — то — завтра — вызов. К руководству. Тебя — поймали — и — конец. Ты — в конце. Ты — после всех. Ты — вообще — не человек, ты — нарушитель. И — очередь на жильё — переносится. И — живи. И — жди. Ещё десять лет.
Людмила
Людмила работала в ОТК завода — стояла за конвейером ТНП, проверяла детали, отбраковывала. 32 года. Рыжая, стройная, ладная фигура. Средний рост. Руки большие, красные, с коротко стрижеными ногтями, и двигались они с той быстротой, которая приходит не от мастерства, а от усталости: когда делаешь одно и то же десять лет, тело перестаёт спрашивать разрешения и работает само, как станок, как сердце, как лёгкие. Усталость не задача, усталость — режим. Человек — это придаток к усталости, и Людмила это знала, и не возражала, и шла с конвейера на кухню, и с кухни — в блок, и из блока — на конвейер, и так — круг, замкнутый, как деталь, которую проверила и поставила обратно.
В общаге она была - печка: к ней тянули, к ней прислонялись, от неё грелись. Не потому что добрая — доброта слово книжное, а Людмила жила не словами, а теплом, которое отдавала просто так, не считая, как не считают калории в чужом хлебе. Старый байковый халат — потёртые манжеты, пуговица на честном слове, запах хозяйственного мыла, лука и чего-то давно забытого, домашнего. Чулки тряпичные, немодные — такие, что и надеть-то стыдно, да только других нету, а ноги мёрзнут даже в середине лета: батареи грели через раз, будто по одолжению.
Отдавалась Николаю абсолютно бесстыже - везде. Без - "нельзя туда..." И любила его - при свете: "смотри, Коль, на меня", просила. Не скрывала - что спит с ним. Гордилась даже...Все знали, что она Коле отдастся - даже на вертушке проходной после смены. Пофиг. Лишь бы взял!
Сын Серёжа — семь лет. Жил в Тосно, у мамы. Четыре часа туда. Четыре обратно. Каждый месяц — электричка, и в электричке она сидела у окна и смотрела на поля, которые менялись — зелёные, жёлтые, белые, — а Серёжка рос в этих полях, как трава, без неё, и когда она приезжала, он бежал навстречу, и она его поднимала, и он был тяжёлый, плотный, как мешок с мукой, и пах не луком и мылом, а чем-то другим, бабушкиным, печным, тосненским, и она прижимала его и думала: чей это ребёнок? Мой? Или тосненский? Вышла замуж в 1993. Уехала в Нижний.
Людмилина чашка — трещина на дне. Чай протекал на стол, если не держать пальцем. Она и держала — привычным жестом, мизинцем, незаметно, как незаметно делает человек то, что делал тысячу раз.
Людмила вздыхает:
— Вчера в ЗАГСе была за справкой о разводе - спросила: сколько у нас в Ленинграде одиноких матерей?
— Сказали: «Официально — 12 тысяч. По нашим подсчётам — в три раза больше».
— А если считать тех, кто отдал детей бабушкам? Кто живёт в общагах? Кто работает по 12 часов?
— Тогда — не меньше 50 тысяч.
— Пол-Ленинграда.
Римма достаёт вырезку из газеты «Ленинградская правда»:
— Да… по статистике. В этом году построили двадцать одну тысячу квартир. Это много. Но если разложить на всех — получается, на тысячу ленинградцев сдавалось всего четыре квартиры. А в семидесятом — тринадцать. Почти в три раза меньше стало.
Машка фыркает, как кот, которому наступили на хвост:
— Ты посчитай: триста тысяч в общежитиях, треть города — в коммуналках.
Римма, которая всегда всё знает, потому что работает в профкоме и видит списки, поправляет очки и вздыхает:
— А ещё эти новые правила. Теперь надо десять лет прожить в Ленинграде, чтобы встать на учёт. Я уже восемь отстояла. Ещё два года — и, может быть, мне дадут комнату.
Людмила смотрит на неё с сочувствием:
— Да ладно тебе, Римм, ты у нас организованная. Ты даже очередь в профилакторий по графику ведёшь. Тебе точно дадут.
— Ага, — бурчит Римма. — Дадут. В 2005-м. Когда я уже на пенсию уйду. Вот — записала: за всю эту пятилетку, с восемьдесят первого по восемьдесят пятый, ввели 7 467 тысяч квадратных метров жилой площади. А в прошлой, с семьдесят первого по семьдесят пятый, — двенадцать тысяч триста сорок четыре. Почти в полтора раза меньше. План-то не выполнили.
Нелька, которая только что пришла со склада и принесла с собой запах сырости и брезента, хмуро вертит в руках талоны:
— А это мне на масло. И на колбасу. Без него в магазине даже не подойдёшь. А если и завезут — то к обеду уже всё. Вчера три часа стояла, талон отдала, а мне кассирша говорит: «Нету. Сняли с реализации».
Машка кивает:
— В гастрономе на Пискарёвском - вообще полки пустые. Только банки с морской капустой и рыбные консервы. И то — если тебе повезёт.
Нелька задумчиво жуёт мятную конфету:
— Или блат. У меня тётка в райисполкоме работает. Но она говорит: «Даже для своих сейчас ничего нет. План сорван, фонды урезаны».
Пауза. В комнате слышно, как трещит старая проводка и где-то этажом ниже хлопает дверь.
Тишина.
Римма
Римма работала секретарём в профкоме. Молодая 27 лет. Это значит — стол у окна, пишущая машинка, бумаги, справки, печати, и ко всем — ровное, несоветское внимание, от которого людям становилось тошно и спокойно одновременно: тошно — потому что видели, как их жизнь выглядит на бумаге, в графах и строках, и жизнь эта была меньше их самих, плоская, как квитанция, и так же рвалась по сгибам. А спокойно — потому что Римма ничего не забывала и ничего не теряла, и если ты к ней пришёл, значит, тебя учли, записали, поставили в графу, а кто в графе — тот существует, кто не в графе — призрак. Сама она было стандартная. Стандартный рост - метр шестьдесят. Стандартная фигура. Волосы русые. Стандартные. Одевалась - стандатно - из ДЛТ.
Риммина тетрадка — это была власть. Не начальственная, не заводская, а женская, общажная, тихая, от которой не откупишься и не отмахнёшься. Она знала, кто когда болел, кто брал материальную помощь, у кого ребёнок в области, у кого муж ушёл, кто ночует у кого, и кто с кем — на каком стеллаже. Знала — и молчала, потому что молчание — тоже власть, и часто — большая, чем слово. Римма молчала крепко, как молчат люди, которые знают, что слово — это пуля: одно — и всё, назад не вернёшь, а молчание — это бронежилет, и в нём можно дойти до пенсии.
А недолгие ночи с Николаем — были. И были расписаны. На бумажке, в тетрадке, которую Римма хранила в ящике стола, под копиркой, между папками «материальная помощь» и «профсоюзный учёт». Чья очередь — сегодня, чья — завтра, чья — послезавтра. На квартал вперёд. И в этом расписании не было пошлости — была необходимость. Как смена, как гудок, как очередь в баню: не хочешь — не ходи, но тогда кто-то другой возьмёт твоё место, и ты останешься одна, и ночь будет длинная, и батареи будут ворчать, и сквозняк будет ползти по полу, и некому будет положить руку на плечо и сказать: «Ложись. Я рядом».
Римма - наездница. Она скакала на Коле и смеялась, небольшие упрямые грудки радостно прыгали. Это - было ее счастье. Нестандарное. Пила таблетки. Чтобы родить стандартно - замужем.
Риммина чашка — трещина внутри, по стенке, невидимая снаружи. Чай остывал быстрее, будто утекал сквозь невидимую щель. Римма не замечала. Или замечала и не подавала вида. Она вообще не подавала вида — ни усталости, ни жалости, ни того, что у неё самой никого нет, и тетрадка с расписанием — это её семья, и строчки в ней — её дети, и печати — её внуки. В 1991 году вышла замуж за пенсионера "с горячим стажем" и квартирой на Нарвских воротах. Работала в ЖЭКе секретарем. Детей не получилось. Стандартная жизнь. Писала Николаю письма в Москву. Еженедельно. Полный отчет. На машинке. Стандартно. Весь год. Ждала.
Марго
Марго работала табельщицей. Сидела в проходной за деревянной перегородкой, в которую прорезано окошко, и весь день, от гудка до гудка, забирала пропуска и выдавала жетоны. Работа не тяжёлая, не грязная, не опасная — из тех, что называют лёгкими, не понимая, что лёгкая работа бывает тяжелее тяжёлой, потому что в ней нет ни начала, ни конца, ни результата, который можно потрогать. Поставил галочку — и всё. Ещё одну — и всё. Тридцать дней, двенадцать месяцев, и каждый месяц начинается заново, как будто ничего не было.
Невысокого роста, стройная. 40 лет. Грудь крупная, рожавшей женщины.Лицо тонкое, чуть длинноватое, с высокими скулами, на которых проступал румянец не от здоровья, а от сквозняков в проходной. Волосы русые, жидкие, убранные в узел на затылке, и этот узел всегда казался усталым, будто и ему надоело держаться. Глаза серые, внимательные, привыкшие смотреть на людей сверху вниз — не свысока, а буквально: окошко табельщицы было расположено так, что лица проходящих оказывались ниже, и Марго видела каждого сверху — макушку, плечи.
Дочь в Любани — десять лет, у старшей сестры. Сестра писала письма строгим круглым почерком: «Катя ест хорошо. Учится нормально. Передаю привет». И в этом «передаю» было всё — и «забери», и «устала», и «она не моя, она твоя», но прямого не писали, потому что прямое — это признание, а признание — это долг, а долг — это деньги, а денег не было ни у той, ни у другой.
Марго приезжала раз в три месяца. Дочь звала её «мама», но голос при этом был ровный, как табельная графа, и Марго это слышала, и ничего не говорила, и садилась на электричку, и ехала четыре часа, и смотрела в окно, и за окном был тот же пейзаж, что у Людмилы, — поля, леса, насыпи, — и казалось, что весь этот край между Ленинградом и Любанью — один большой детприёмник, где дети живут без матерей, а матери — без детей, и между ними — электричка, четыре часа, и стук колёс, как метроном, от которого не уснёшь.
Когда приходил Николай, Марго скидывала халат, вставала на колени, упиралась лицом в подушку и ждала. Его. Потом - падала и засыпала. Лицом вниз. Очень хотела ребенка с Николаем. Не смогла. Застудилась на проходной. Комнату дали на Лиговке в 1989. Забрала дочь. Работала в библиотеке.
Маргошкина чашка — целая, но с пятном от гари на донышке. Кто-то поставил на конфорку без воды, и чашка не треснула, а почернела, и отмыть нельзя, потому что горелое не отмывается, оно вживается, как татуировка.
Машка
Машка работала инструментальщицей. В маленькой комнате при цехе, где на стеллажах лежали резцы, свёрла, фрезы, ключи. Всё это нужно было считать, выдавать, принимать, записывать в журнал и снова считать — потому что инструмент исчезал, как люди: сегодня здесь, завтра нет, а послезавтра — нашёлся, но уже тупой. Машка знала каждый резец по имени: этот — «кривой», потому что хвостовик скошен; этот — «лысый», стёрся почти до основания; этот — «новенький», и таким оставался недолго, потому что в инструменталке нет ничего вечного.
Машка была — Машка. Не Мария, не Марианна — Машка. Коротко, как ругательство, и так же точно. Говорила громко, смеялась громко, чихала громко, и весь блок вздрагивал, когда Машка чихала, потому что Машка занимала больше места, чем ей было положено по площади, и не из-за габаритов — из-за звука, из-за энергии, из-за того, что она была — Машка, а Машка не умела быть тихой, как не умеет быть тихой шарманка, у которой сломан регулятор громкости.
Высокая, худая. 40 лет. Белесая. Грудь - первый номер. Нога 41 размера. Поэтому - в финских сапогах. Чемпионка города в беговых лыжах в прошлом, надорвалась на спорте. Родить не смогла.
Машкина чашка — с отколотым ухом. Чашку можно было брать только правой рукой, левой — жёстко, она кренилась. Машка не жаловалась. Она вообще не жаловалась — на чашку, на инструмент, на жизнь. Говорила: «Ладно», — и это «ладно» было не смирением, а констатацией: ладно, мол, и ладно, прорвёмся, а не прорвёмся — значит, тоже ладно, потому что Машка не делила жизнь на «хорошо» и «плохо», она делила на «есть» и «нет», и если «есть» — ладно, и если «нет» — тоже ладно. Но добывать свое - ртом - Машка - из Николая - умела - виртуозно.
Машка могла заснуть за тридцать секунд. Это был её дар — больший, чем все Машкины таланты, вместе взятые, потому что умение заснуть в общаге, где тонкие стены, чужой храп, капающая вода и тоска, ползущая под дверь, — это талант, которому не учат, который не купишь и не выработаешь. После Завода она работала на спортбазе. Детей - нет. Комнату дали в Гатчине. От Спорткомитета. Работала в ДЮСШ. Тренером. До пенсии.
Вера
Вера работала в ОТК — проверяла детали на микрометре, носила очки с такими толстыми стёклами, что глаза за ними казались нечеловечески большими. Комната маленькая, прибранная: на столе чистая скатёрка, на подоконнике герань, на стуле — выглаженная блузка. Ей - уже 45. Десять лет до пенсии...
Вера не просила. Только спрашивала про утюг — «Зайдёшь утюг вечерком мой посмотреть?» — и в этом «утюге» было столько всего, что Николай останавливался, потому что знал: не утюг ей нужен. Когда он приходил, она садилась рядом — не вплотную, а так, что между ними оставалось расстояние ладони, и в этом расстоянии было больше близости, чем в любом прикосновении:
--Ты раздевайся, ложись, поспим просто рядом, — говорила она и снимала очки, и без очков глаза делались маленькими, испуганными, чужими, и халат — надетый на голое тело — расстёгивался легко, без пуговиц, без сопротивления, обнажая огромную грудь, которая — освобождённая — ложилась на рёбра тяжело, как два колокола, и звенела своим, внутренним, тихим звоном, и от этого звона в комнате становилось теснее, теплее, гуще, как в бане, и Николай тонул — и хотел тонуть — в теле, тёплом, белом, большом, кустодиевском, в котором — всё было: и румянец, и ямочки на запястьях, и бёдра, и грудь, и та спокойная, дородная, древняя сила, которая — не просит, а — принимает в себя.
Тело на её тихие ласки — отвечало. Бурно. Телом, которое было пусто, но — если Верины руки, мягкие, белые, тяжёлые, ложились на плечи, на спину, на то место между рёбрами, где — пусто, — тело отвечало, как отвечает сухая земля дождю: принимает, наполняется, и — отдаёт. Обильно. Щедро. Как отдаёт колодец, из которого наконец-то достали воду, — всё, что накопил, всё, что хранил, всё, на что не находилось сил, а тут — обняла, прижала грудью, и — хлынуло. В нее. Сразу. И хорошо. И тишина.
Дочка Маша — 7 лет — в Великих Луках, у бабушки. Великие Луки — далеко. Не Тосно и не Любань. Не электричкой — поездом. Ночь в плацкарте. Вера ездила раз в полгода, и каждый раз — как в первый: дочка не помнила, забывала, отвыкала, и Вера приезжала и заново учила её себя, заново — как буквы: «м», «а», «м», «а» — мама, вот, смотри, мама, это я, я мама, а ты — Маша, мы вместе — мама и Маша, запомнила? Запомни. Пожалуйста. И Маша запоминала. До следующего раза. Вернулась к матери. В 1995. На пенсию. Навсегда.
Верина чашка — целая. Без трещин, без сколов.
Нелька
Нелька работала на складе спецодежды. В полуподвале, под цехом, где сырость поднималась от бетонного пола, как испарина от тела, и пахло так, как пахнет везде, где ткань встречается с потом и временем: не грязью, а чем-то более глубоким, органическим, от чего не отмоешься, потому что это не грязь, а жизнь, вбитая в материю, въевшаяся в нитки, в швы, в пуговицы, в хлястики, в резинку на манжетах.
Нелька была из тех женщин, про которых не говорят «красива» — говорят «хоть-куда». 37 лет. Невысокая, крепкая, с широкими бёдрами и тяжёлой грудью, которая угадывалась даже под складским халатом, и двигалась она так, как двигаются женщины, которые знают про своё тело всё и не стесняются его: не качаясь, не виляя, а плотно, цело, будто каждый шаг — это утверждение, не просьба. Волосы тёмные, густые, заплетённые в косу, которую она укладывала короной на голове, и коса эта была толщиной с запястье, тяжёлая, как канат. Лицо ее - широкое, скуластое, губы полные, чуть треснувшие от складского воздуха, и глаза карие, с янтарным дном, живые, быстрые, с какой-то вечной усмешкой, не злой, а плотской, той, что бывает у женщин, которые рано поняли: тело — это инструмент, и им надо уметь пользоваться, как пользуются ключом или молотком, — без сантиментов, но с толком.
Она всегда бесстыже заваливала Николая на упаковки, где лежали штабеля новой ветоши — бязевые обрезки, белые, мягкие, пахнущие фабрикой, — и падала сверху. Не ложилась — падала, всем телом, тяжело, как падает мешок на весы, и вес шёл в её пользу: бёдра на его бёдрах, грудь на его груди, лицо — близко, так близко, что он чувствовал её дыхание — тёплое, с запахом чёрного хлеба и мятных конфет, которые она ела постоянно, как другие курят.
— Коль, — говорила она, и голос был низкий, с хрипотцой, как будто кто-то провёл наждачкой по медной трубе, — ну чего ты дёргаешься. Лежи. Тут мягко.
И было мягко — ветошь пружинила, принимала, как принимает вода, и пахла не тем, чем пахло всё вокруг, не маслом и не железом, а чем-то чистым, тканевым, от которого внутри что-то отпускало, расслаблялось, как расслабляется рука, которая весь день держала ключ и наконец его отпустила.Силы, которые могли пойти на Нельку, на её тяжёлые бёдра и тёплое дыхание, — были отданы. Все. Станку, смене, шестерёнкам, которые крутились перед глазами даже здесь, в полуподвале, под Нелькой, которая пахла хлебом и мятой.
— Нель, — говорил он, и голос был виноватый, пустой, как эхо в пустом цехе. — Не смогу.
Нелька - своё добудет. И добывала. Из того пустого, что Николай приносил с собой, — она доставала что-то, чего там не было. Не сразу, не быстро, а так, как добывают огонь из трухи: трут, терпение, и ещё раз трут, и искра, и она, Нелька, раздувала её дыханием, ртом, тёплым, мятным, хлебным дыханием, и искра становилась теплом, и тепло — телом, и тело — движением, и движение — тем, что не имело названия, но было, и было полно, и было достаточно. И - текло - по ногам Нельки. Сладко.
Сын — четырнадцать лет — в Суворовском училище в Калинине у матери. Нелька получила комнату уже работая в Северо-Западном речном пароходстве. После Завода. Переводом. Комната — двенадцать метров, четвёртый этаж, окно во двор. В Купчино. Повесила занавески. Поставила на подоконник кактус. Кактус зацвёл, что бывает редко, как редки в общаге цветы, и Нелька сказала: «Вот. Я знала. Если захотеть — зацветёт», — и не - про кактус. Николай к ней ходил в гости. И она была - рада. Устраивала ему рейсы матросом на туристических теплоходах.Летом. Подкормиться в тяжелые девяностые. Говорила: "Коль, ты женись на ком хочешь, только приходи...я с тобой высыпаюсь".
Нелькина чашка — без ручки. Держала двумя ладонями, обхватом, с двух сторон, как держат детей, и от этого чай казался горячее, потому что Нелькины ладони были всегда чуть теплее чужих.
Нонна
Нонна работала в регистратуре медсанчасти. Два выходных - по графику. 29 лет.Маленькая, хрупкая. Сорок четвёртый размер одежды. Ребенок без грудей. Без попы. Тридцать четвёртый — обувь. Всегда обувалась в детской секции, и когда шла по коридору в детских ботиночках, ноги казались чужими, будто приставными, и это было заметно и неловко, Нелька соблазняла именно этим - одевала свою школьную форму с белым фартуком, гольфики, заплетала косички и просила: "накажите меня, учитель, я забыла одеть трусики!"
Детей не было. Четыре аборта. Лечилась. Очень хотела ребёнка — от Николая. Не от кого-то, а от него, конкретно, как заказывают деталь по чертежу: конкретный размер, конкретный допуск, конкретный материал. От него. Не смогла. Нонна спала - под Николаем. Забиралась - и спала . И ей - было не тяжело. Сладко.
Вчера в выходной она отстояла у лотка 12 часов. Заведующая столовой №17 Куйбышевского треста столовых Римма Ивановна Гаврилова предложила...На дворе был август 1985 года. Самый сезон овощей и фруктов, а следовательно, есть на чем заработать: поступило 1330 кг помидоров. Их продали у Аничкова моста с машины с наценкой 17%, хотя реализовывались эти помидоры не в буфете, где разрешено было устанавливать эту наценку за обработку овощей и фруктов, да еще и накинули по 10 копеек за килограмм: вместо 50 копеек - брали 60 копеек. В карман - получилось 119 рублей 74 копейки. Таким же образом продали и 350 кг перцев — заработали 31 рубль 64 копейки. Нонке дали 25 рублей. За риск.
Ноннина чашка — целая. Совершенно целая, без единого скола, и это было странно, как странно всё, что не повреждается в месте, где всё ломается. После девяносто первого Нонна работала в санатории на Елагином острове дежурной медсестрой. Николай заезжал к ней на выходные. Просто поспать. Как на Руставели.И Нонна давала. Просто - под ним. И в этом «просто» было всё — и детство после блокады, и аборты, и тридцать четвёртый размер обуви, и ребёнок, которого она хотела и не родила, и ночь, и дыхание рядом, и тепло, которого хватало на двоих. Купила квартиру в Всеволожске, продав родительский дом в городе Киров.
Шесть женщин. Шесть чашек. Семь судеб. И один стакан — на полке, гранёный, целый, без сколов, с орлом.
Стакан — был целый.
А они — нет.
На стене — табличка: «В 21:00 — выключить свет. Нарушителям — штраф 50 коп.»
Никто не выключал.
Так и жили. Шесть чашек и стакан.
Послесловие.
Николай. Старший мастер. Народный контроль. Завода. "Прожектор перестройки". Это было его делом — проверять. Не только наряды и допуски, а всё: кто что несёт в проходной, кто что шьёт, кто что кроит. Николай не воровал. Николай боролся - с чужими грехами, чужими нарушениями, которые он находил, фиксировал, заносил в акт, и акт ложился на стол Комитета Народного Контроля Ленинграда, и бумага — шла выше, и выше, и выше, до того уровня, где люди уже не работают, а руководят.
26 июля. Пятница. Получка.
Николай готовился к этому дню две недели.
К семнадцати ноль-ноль — патрули встали. Дружина с «Выборжца» — у проходной ЛОМО. Районный патруль — у Полюстровского. А на выезде на Свердловской набережной, — городской патруль ДНД. Городской. Из штаба на Невском, 41. Чужой патруль — чужие лица — не войдут в положение.
Плюс — лейтенант - из горотдела. МВД. Машина. Водитель.
Николай стоял у ворот. Тетрадь — во внутреннем кармане.
В 17:40 — «Татра». Чёрная, служебная. За рулём — водитель. На заднем сиденье — главный инженер. Элита.
Городской патруль — трое, повязки, сержант ГУВД — встал поперёк выезда. Жезл. ДНД имел право: останавливать машины, проверять документы, проверять водителей на трезвость. Без ГАИ. Это — закон. Это — положение о дружинах. Это — Николай знал наизусть.
Водитель — вышел. Документы — предъявил. Трезвый. Чист. Но Николай подошёл к задней двери. Открыл. На заднем сиденье — канистра. Та самая. О которой сообщили. Двадцать литров. Бирка — на ручке.
— Чьё? — спросил сержант.
Главныйсмотрел на канистру. Потом — на Николая. Потом — на повязки. Понял.
— Служебное, — сказал — Технический спирт. Для промывки узлов.
— Бирка — склад № 14, — прочитал Николай. — Списано десять дней назад. Двадцать литров. Куда?
Водитель молчал. Сержант писал протокол.
Канистра — изъята. Опечатана. Составлен акт. Акт — в трёх экземплярах. ДНД, ОБХСС, свидетель. Свидетель — дружинник с «Выборжца». Чужой.
Дальше — быстро. Николай позвонил из милиции. Не в райком — в город. В штаб на Невском, 41. Подвал. «Бесплатные псы» — так называли это место в Ленинграде. Презрительно. Брезгливо. Бесплатные — потому что не за деньги. Псы — потому что кусают своих. Николай слышал это прозвище и не обижался. Пёс — служит. Пёс — не выбирает, кого брать. Если псы бесплатные — значит, совесть ещё работает. Значит, не всё продано.
Потом — ещё один звонок. Городской комитет народного контроля. ГНК. Народный контроль — имел право опечатывать склады, изымать продукцию, возбуждать дела. Это — не ДНД. Это — государство.
19:00 — склад № 14 на ЛМЗ — опечатан. Печать — городского комитета народного контроля. Не районного. Городского. Районный — свой, выкупятся. Городской — Москва. Городской — Думачёв.
19:10 — звонок Думачева в Комиссию партийного контроля при горкоме. Партконтроль — это не бюро. Бюро — это выговор. Партконтроль — это исключение. Партконтроль — это конец.
21:00 — Николай - в подвале на Невском, 41. Наверху — Невский, вечер, туристы, дворцовая лепнина. Внизу — Николай, тетрадь и четырнадцать протоколов. Тетрадь — открыта. Карандаш — химический. Записывал:
Троих — на исключение.
Главный инженер.У него - премия Совета министров СССР. Канистра со спиртом. Списанное — увезённое. Хищение социалистической собственности. По статье 92, часть 2. Коммунист — в Москву - номенклатура ЦК КПСС. Заметку в "Смену". Отмажут - передвинут. (Действительно - стал генеральным директором НПО) Водитель - беспартийный. Подписал согласие на сотрудничество с ОБХСС - выговор.В очереди - оставить.
Кладовщик склада № 14 — подписал накладную на списание. Спирт — ушёл. Коммунист — исключить. Смольный. Передать — в ОБХСС. Под следствием.Из очереди на жилье - исключить.
Начальник цеха — знал. Покрыл. Коммунист — исключить. Смольный. По факту — попустительство. Строгий выговор. Из очереди на жилье - исключить.
Бутылки, перелазы — это — потом. Сейчас — трое.
Записал: «26 июля. Пятница. „Инженерный корпус" — фаза один. 3 на исключение. Чистим партию дальше».
Достал начальство. Достал — проверками у проходных. Патрули ДНД ходили, смотрели, записывали. Злые, из рабочих с Руставели. Николай организовал даже инженеров - молодых специалистов, кому не дали вовремя по закону - комнату. Постоянную прописку в общаге - дали. И все. Сообща - решили. Пусть твари заводоуправления поймут, что - дешевле для их карьеры...
Ведь с 5 июля 1985 года по Постановлению Совета Министров СССР № 628 «О дополнительных мерах по строительству молодёжных жилых комплексов и кооперативных жилых домов для молодёжи» разрешено создать заводской МЖК, обеспечить долевку и - отправить ребят строить дом. Ибо - им чревато, не хозяева, чай, но и ребятам - тоже теперь. Жестко. По одному - не ходить.Много. Работать. Без танцулек. Не пить. И не поддаваться на провокации. Особенно от баб...Терпеть. Ждать.
Искали. Недобрые. Неподкупные. Отбирали ворованое. И возвращали. В цех. Без актов. Знали. Кто несёт — что. Зачем. Куда. Начальник АХО шил костюмы. Из казённой ткани, казёнными нитками, казёнными руками швей, которые числились за спецодеждой, а шили — костюмы. Себе. Нужным людям. Нужным — потому что у начальника АХО были нужные люди, и этим людям нужны были костюмы, а не спецовки, и начальник АХО это понимал, потому что сам был — из нужных.
Николай зафиксировал. Акт. Проверка. Накладные. Липовые. На складе. Встречная. Нелька тихо сдала. Всех. Сама - в отгулах. В Калинине. Подписи. Обком. КНК. Город. ОБХСС. Литейный...Свидетели. Начальника АХО — посадили. Условно. Три года. Выгнали из партии. Костюмы — изъяли. Дело закрыто. Потом - на исторической родине бывший начальник всем рассказывал, что его осудили - как борца с советской властью. Всем. Каждому. Кому ни попадя. Что был — против. Что шёл — против системы.
А герою — билет. В Москву. В Академию общественных наук. Учиться. На год. С общежитием.
Направление Обкома партии.На партийного следователя — партконтроль. По партийной линии. С сохранением ста сорока рублей зарплаты. С сохранением комнаты в общежитии. С почётной грамотой. Подпись Соловьева.
Николай - в Смольный. По партбилету. Коридор длинный, как третья смена. Секретарь смотрит поверх очков:
— По направлению?
— Ага.
Дверь. Кабинет. Думачёв. Большой, спокойный, будто сам Смольный на нём держится. Николай кладёт на стол направление. Думачёв смотрит. Поправляет роговые очки.
— Ну, — говорит Думачёв, — и что дальше?
Николай вздыхает.
— Дальше — прописка. У меня - временная. В Москве - тоже временная будет. И начнутся звонки. Вам.В Горком. Что - город нарушает Постановление Совета Министров РСФСР № 335 от 31 июля 1984 года «О порядке учёта граждан, нуждающихся в улучшении жилищных условий, и предоставления жилых помещений в РСФСР». Пункт 27: молодым специалистам, направленным в другую местность, жильё предоставляется вне очереди с постоянной пропиской. Стыдно подводить Ленинград. Ленинград - образец, а я - с временной пропиской. Это - в период подготовки к празднованию семидесятилетия Октября!
Думачёв хмыкает.
— Ты работаешь.
— Вот именно. А по закону — молодой специалист через три года должен быть прописан постоянно. А я… как чемодан без ручки.
— Чемоданы мы не любим, — спокойно говорит Думачёв.
Снимает трубку. Три цифры. Калининский РУВД.
— Александр Александрович, тут наш товарищ Иванов. ДНД Завода. Ты в курсе. Да - он. Постоянная прописка - сегодня. Мы его в Москву выдвигаем на учебу.
Кладёт трубку. Смотрит на Николая.
— Сделает.
— Спасибо, — кивает Николай. — А то стыдно. Ленинград подводить…
— Не подводи, — отрезает Думачёв. — Делай дело. Остальное — организуем.
Дал свою "Волгу".
Через час — паспортный стол на Руставели. Паспортистка смотрит в документы, потом на Николая, будто пытается угадать, как такое бывает:
— Постоянная?
— Да. Вам звонили.
Штамп. Печать. Подпись.
Николай выходит. Июль. Тепло.
Первый шаг — сделан. Прописка постоянная - есть. Теперь можно и в сберкассу. Открыть счёт. 10 рублей.
В тетради записывает коротко:
«Постоянная прописка — Руставели, 37».
И улыбается. Чуть-чуть. Так, чтобы никто не заметил.
Выплатили еще 50% стоимости проезда в купе до Москвы. В бухгалтерии оставил номер сберкнижки для дальнейших переводов - за общежитие в Москве и заработной платы.
А пропуск на завод - забрали. И — помахали ручкой.
Система — его — послала.
И он — поехал.
VI. Примечания
- О зарплате Николая:
В 1982 году средняя зарплата рабочего на заводе — 280–320 рублей.
У инженеров и мастеров — 140–180. Начальник цеха - 200.
Причина — неоплачиваемый интеллектуальный труд, отсутствие стимулов для специалистов, иерархия «рабочий — герой, инженер — наблюдатель».
Источник: архив РГИА, фонд личных коллекций - О прописке и жилье:
В 1980-е годы получить постоянную прописку в Ленинграде без семьи было почти невозможно.
Общежития выделялись только на время учёбы или работы, с правом продления — только за стаж или через суд.
Источник: Управление жилищного хозяйства Ленсовета, 1981–1985 гг. - О детях, оставленных у бабушек:
По неофициальным оценкам, не менее 30% детей, рождённых вне брака в Ленинграде, воспитывались бабушками/дедушками в регионах.
Многие матери видели их раз в год, на каникулах или праздниках.
Источник: интервью с сотрудниками ЗАГСов, 1983–1986 гг., архив ИСИ РАН.
«Мы не просили жить в эпоху очередей.
Но мы выжили —
не благодаря системе,
а вопреки ей.»
— из письма, 1984
VII. Информация к размышлению
Общежитие на Руставели, 37. Хроника
1976–1978. Построено как общежитие завода. Корпуса — девятиэтажный, шестнадцатиэтажный, трёхэтажная пристройка с кинозалом на 600 мест. Акты приёмки № 2688 и № 3865. Бетон — пористый, дешёвый, с пузырьками воздуха. 2 400 человек. Кухни — общие, по одной на этаж.
1993. Распоряжение мэра Собчака № 123-р от 19.02.1993. При акционировании жилой фонд и общежития передаются городу. Заводская очередь — становится городской.
1998. Передано в Дирекцию по содержанию общежитий (ДСО). По закону — за 5 лет отремонтировать и перевести в жилой фонд. Чтобы жильцы получили право на приватизацию.
1998–2006. ДСО не провела ни ремонта, ни перевода статуса. Отключили газ. По выходным — горячую воду и свет. Первый этаж сдан в аренду частной компании. Коммуналка за две комнаты — 2 700 рублей в месяц, ~10% уходило ДСО как посреднику. Переводить статус — невыгодно.За пять лет (1998–2003) ДСО не отремонтировала ни одного здания на Руставели, 37. Газ — отключён. Вода — по выходным. Свет — по выходным. Ушаков - директор к этому времени уже ушёл — в администрацию Московского района, первым заместителем. ДСО — осталась. Без ремонта. Без перевода. С процентом.
Московский район (2000–2026)
В районной администрации — с 2000 года. Первый заместитель — с 2003. Глава — с декабря 2014. Ушёл 17 апреля 2026, в день 70-летия, «по собственному желанию». Получил знак «За заслуги перед Санкт-Петербургом». Назначен спецпредставителем губернатора. Замдиректора ДСО Владислав Чижов: «Здание не может быть переведено из специализированного фонда в жилой, так как необходима реконструкция. Денег не заложено».
Вице-губернатор Олег Виролайнен.В рейтинге миллионеров «Деловой Петербург» оценивал состояние в 1,2–2 млрд рублей: А на ремонт общежитий городом заложено 95 млн рублей в 2005-м, 96 млн в 2006-м.
2006. 9 апреля — митинг у ТЮЗа. Около тысячи человек, с детьми. Плакаты: «Не хотим быть бездомными в родном городе!» 500 человек с Руставели.
В Петербурге и области — 170 тысяч человек в общежитиях. В ведении ДСО — около 400 общежитий, ещё 100 - переданы в частные руки.
2007. 17 мая — постановление № 542: исключить из спецфонда, включить в фонд социального использования. Выселять — без предоставления жилья.29 мая — семью выселили из двух комнат.
Июль — администрация заварила два из трёх подъездов. Первый этаж — под молодёжный центр «Атлант». Для 1 500 человек — один вход со двора, рядом с железной дорогой, гаражами, мусорными баками, без освещения. Митинги не помогли. Без уведомления начали разрушать козырьки над парадными. Дом трясло. Жильцы перегородили улицу Руставели. Дорогу освободили силовики.
2007–2008. Реконструкция — компания «Омега Групп». Открыт Дом молодёжи «Атлант».
2009. Квартирам присвоены шести-, семи- и восьмизначные номера. ФМС отказывалась вписывать в паспорта — больше пяти знаков не помещалось. Два года — без прописки, без собственности, без сделок. Предложили «подождать».
2009–2015. Жильцы начали самовольные перепланировки: кухни, ванны, душевые в местах общего пользования, коридоры — под жилые комнаты. Задолженность по квартирной плате — 3 331 984 рубля. Просроченная — 2 834 474.
2015. Журналисты НТВ обнаружили спортзал без стен — над 14 этажами жилых квартир. Фамилия собственника совпала с фамилией заведующей «Атлантом». Бывший член межведомственной комиссии: «Сотни домов в районе под угрозой обрушения».
Сейчас. Комнаты продаются — 1,6–2,6 млн за 12–18 м². В объявлениях: «бывшее общежитие», «полностью приватизировано», «возможна перепланировка под студию».
Дом молодёжи «Атлант» — на первом этаже. Отзыв в 2ГИС: «Сплошная грубость и хамство».
P.S.
Если вы читаете это — знайте:
за каждым окном окраин Ленинграда
жили женщины с усталыми глазами
и временными прописками.
Они не стали героями газет.
Но они — стали основой.
И их голос
стоит того,
чтобы его помнили.
Рассказ основан на реальных воспоминаниях, архивных материалах и устной истории. Имена изменены для сохранения конфиденциальности. Часть деталей — реконструирована по документам Ленсовета, СМИ, ЗАГСов и заводских архивов 1975–2015 гг. Женщины моложе тридцати лет - с колясками в поселках вокруг Петербурга - живут, получают пособия, на кого - то надеются. Одиночки. Сегодня. Замуж выйти не за кого. Нужна стране полная семья - ага...