«Удел человеческий»: книга, которая сопротивлялась переводу
Автор: Dmitry R. SysoeffЕсть книги, которые переводишь. А есть книги, которые сначала приходится буквально отвоёвывать — у времени, у чужих переводческих решений, у повреждённых электронных текстов, у самого языка и иногда у собственной уверенности, что ты уже понимаешь, как с этим автором работать.
С «Уделом человеческим» Андре Мальро получилось именно так.
Я брался за него после нескольких довольно сложных издательских проектов и был уверен, что представляю себе масштаб задачи. До этого были:
немецкий,
итальянский,
греческий;
Испанский(!) (Аргентина)
другие языки. Был даже амхарский — «Оромай» Баалу Гирмы, где сама дистанция между языками и культурами обещала сделать перевод почти экстремальным предприятием.
Но Мальро оказался труднее.
И совсем не там, где я ожидал.
«Удел человеческий» вышел во Франции в 1933 году и в том же году получил Гонкуровскую премию. Формально это роман о событиях китайской революции 1927 года, о шанхайском восстании, революционерах, терроре, поражении, тюрьме и смерти. Но уже первые страницы показывают, что Мальро интересует не историческая хроника.
Роман начинается с человека, который должен убить спящего.
Вот политическая идея. Вот необходимость. Вот революция. А вот — человеческое тело, которое сейчас придётся проткнуть ножом.
Между этими двумя точками и существует весь роман.
Что происходит с человеком, когда идея требует действия? В какой момент историческая необходимость перестаёт быть оправданием и начинается личная ответственность? Что остаётся от убеждений, когда страшно физически — когда тебя могут пытать, сжечь, расстрелять? Можно ли преодолеть одиночество действием, любовью, властью, революцией? И что вообще остаётся человеку перед смертью?
Поэтому переводить Мальро как обычный «роман о революции» было нельзя.
И переводить его просто красивым русским языком — тоже.
Русский Мальро, который почти появился
У этой книги есть странная русская судьба.
Она пришла в СССР практически сразу после французского издания. Уже в 1930-е роман переводили и публиковали по-русски. В 1935 году «Условия человеческого существования» печатались в журнале «Молодая гвардия» в авторизованном переводе С. Ромова.
Но существовал и другой русский Мальро — перевод Н. Бернер-Яковлевой, предназначавшийся уже для книжного издания. Работа зашла очень далеко. Архивные данные фиксируют машинопись перевода 1934 года, а в материалах 1936 года — машинопись с правкой переводчика и даже вёрстку с редакторской правкой. То есть книга фактически дошла до издательской стадии — и отдельным изданием так и не появилась. Эти материалы сегодня хранятся в РГАЛИ.
И вот здесь начинается самое интересное.
Наш перевод — не восстановление того несостоявшегося русского Мальро.
Мы не пытались разыскать старый перевод, переписать его современным языком или использовать как подстрочник. Более того, я сознательно решил не делать его контрольным текстом.
Потому что перед нами стояла совсем другая задача: перевести Мальро заново, непосредственно с французского, для русского читателя XXI века.
Но различие ещё глубже.
Мы переводим уже другого «Удела человеческого»
Роман, который читали и переводили в СССР в 1930-е, — текст довоенной эпохи.
После Второй мировой войны Мальро вернулся к книге.
В 1946 году Gallimard выпустил édition revue et corrigée — пересмотренное и исправленное автором издание. Именно эта послевоенная редакция впоследствии стала основой авторитетной текстовой традиции: исследователи прямо указывают, например, что издание Pléiade опиралось на версию, пересмотренную Мальро в 1946 году.
Для меня это принципиально.
Между Мальро 1933-го и Мальро, вернувшимся к своему роману после Второй мировой войны, лежит не просто тринадцать лет.
Там лежит сама европейская история.
Война. Оккупация. Сопротивление. Опыт политического насилия совершенно иного масштаба. И сам Мальро, уже не только писатель, размышляющий о революции и смерти, но человек, прошедший через другую историческую катастрофу.
Поэтому наше издание ориентировано именно на послевоенную, пересмотренную автором редакцию романа, а не на текст, с которым работали советские переводчики 1930-х. Это не попытка «улучшить» старый перевод. Это другой издательский проект и другой исходный текст.
И здесь, впрочем, начались наши собственные неприятности.
Шесть французских текстов — и ни одному нельзя просто поверить
Казалось бы: роман 1933 года, классик, Gallimard, десятки изданий. Что может быть проще? Берёшь французский текст и переводишь.
Нет.
В нашем распоряжении оказалось несколько французских электронных версий. Они расходились. Где-то исчезали заголовки частей. Где-то появлялись ошибки распознавания. Где-то слова были разорваны или соединены. Где-то менялась пунктуация. А одна из версий, внешне особенно привлекательная, поскольку была связана с поздним изданием, оказалась местами физически повреждена: французский текст имел лакуны там, где параллельный перевод продолжался.
В какой-то момент стало ясно: до перевода романа нужно сначала восстановить сам роман.
Пришлось сопоставлять версии, проверять структуру, части, абзацы, пропуски, пунктуацию, отделять реальные варианты от электронного мусора и собирать рабочий французский исходник.
И это был только первый этап.
Почему Мальро оказался труднее амхарского (Баалу Гирма "Оромай" сделанный ранее)
Парадокс перевода состоит в том, что далёкий язык не всегда означает самый трудный текст.
Когда переводишь с амхарского, ты заранее знаешь: между мирами огромная дистанция. Ты насторожен. Проверяешь реалии. Не доверяешь первому очевидному решению.
Мальро опаснее именно своей кажущейся близостью.
Французская фраза понятна.
Смысл понятен.
Слова понятны.
Перевёл — и вроде бы всё правильно.
А Мальро исчез.
Потому что его стиль живёт не только в значениях слов. Он живёт в монтаже. В резких переходах. В обрывах. В странном расположении реплик. В повторениях. В том, что автор иногда сознательно не объясняет психологический переход, который обычный переводчик инстинктивно захочет объяснить.
Мальро может перейти от улицы к сознанию человека почти монтажной склейкой. От философского разговора — к телу. От политики — к страху. От революционной программы — к смерти.
Русский язык постоянно предлагает сделать это удобнее.
Добавить связку.
Уточнить.
Развернуть.
Сделать красивее.
Объяснить мотив.
И почти каждый раз это означало бы сделать Мальро хуже.
Поэтому одним из главных правил перевода стало:
не объяснять Мальро лучше, чем он объясняет себя сам.
Авторская странность должна оставаться странностью. Переводческая неестественность — исчезать.
Это очень тонкая граница.
И ещё одна ловушка: «классический перевод»
Можно было написать этот роман тем русским языком, которым принято переводить европейскую классику первой половины XX века.
Тяжёлые инверсии. Немного благородной книжности. Чуть состаренный синтаксис. «Правильная» литературность.
Получился бы очень достойный перевод.
И совершенно мёртвый Мальро.
Мы сознательно пошли в другую сторону.
Русский текст должен быть современным, ясным и энергичным — без осовременивания самого Мальро.
Это принципиальная разница.
Никакого молодёжного сленга. Никаких сегодняшних политических словечек. Никакой стилизации под XXI век. Шанхай остаётся Шанхаем 1927 года. Люди остаются людьми своей эпохи.
Но русский читатель не обязан продираться через искусственную девяностолетнюю переводческую патину только потому, что книга написана в 1933-м.
Историческая дистанция должна исходить от самого мира романа, а не от плохо состарившегося русского синтаксиса.
Современный язык и современная стилизация — не одно и то же.
Зачем всё это сейчас?
Вот этот вопрос для меня важнее всего.
Зачем русскому читателю 2026 года французский роман о революции в Шанхае 1927-го?
И особенно — зачем он молодому человеку, который живёт совсем иначе, чем герои Мальро? У которого есть профессия, частная жизнь, планы, границы, возможность выбирать место работы, город, страну, круг общения?
Наверное, именно поэтому.
Потому что свобода выбора легко создаёт иллюзию, будто выбор будет всегда.
Мальро берёт человека и последовательно отнимает у него варианты.
И тогда выясняется, что одно дело — кем ты считаешь себя, пока перед тобой двадцать дверей, и совсем другое — что ты сделаешь, когда останутся две. А потом одна.
Его герои много говорят об истории, революции, необходимости, дисциплине.
Но история у Мальро обладает неприятным свойством: она превращает существительные в глаголы.
«Насилие» означает, что кого-то нужно ударить.
«Террор» — что кого-то нужно убить.
«Дисциплина» — что кому-то придётся подчиниться.
«Поражение» — что конкретный человек окажется в камере.
А «смерть» — что умрёшь именно ты.
И тогда между причиной поступка и ответственностью за него остаётся очень небольшой зазор.
Но именно в этом зазоре у Мальро и находится человек.
А потом появляется Катоу
Я не хочу пересказывать эту сцену тем, кто ещё не читал роман.
Скажу только, что ближе к финалу происходит нечто очень простое.
Без большой политической декларации.
Без победы.
Без возможности изменить историю.
Один человек может сделать для другого совсем немного.
И делает.
После сотен страниц разговоров о революции, власти, терроре, дисциплине, смерти и человеческом одиночестве Мальро вдруг сводит всё к элементарному жесту.
Другой человек существует.
Его боль реальна.
И ты можешь поступить так, будто она имеет значение.
Возможно, именно ради этой точки и существует весь роман.
Теперь он будет по-русски
Работа над переводом ещё раз напомнила мне вещь, которую легко забыть после нескольких книг.
Сложность перевода почти никогда не измеряется экзотичностью языка.
Иногда расстояние от амхарского до русского преодолеть проще, чем расстояние между двумя соседними французскими фразами Мальро.
Потому что здесь мало понять, что сказано.
Нужно сохранить, как работает сознание внутри этой прозы.
Её скорость.
Её разрывы.
Её молчание.
Её странность.
И то пространство, которое Мальро оставляет между исторической необходимостью и личным поступком.
Мы не реставрируем русского Мальро 1930-х.
Не имитируем советскую переводческую школу.
Не переписываем роман «для молодёжи».
Мы пытаемся сделать гораздо более трудную вещь:
дать современному русскому читателю самого Мальро — настолько близко, насколько позволяет другой язык.
И после всей этой работы я гораздо лучше понимаю, почему книга называется именно La Condition humaine.
Не «революция».
Не «Шанхай».
Не «товарищи».
Не «поражение».
Удел человеческий.
Потому что обстоятельства нам очень часто достаются без нашего согласия.
Но между тем, что происходит с человеком, и тем, что делает он сам, всё-таки остаётся расстояние.
Иногда совсем маленькое.
Но, возможно, именно оно и есть самое важное.