Точка сардин

Автор: Олег Ликушин

Или – О соотношении показного и подлинного.

«Полуоткрытая коробка сардинок с засохшей в углу от времени сардинкой, струны от скрипки или от виолончели, удочка, всевозможные краски, в тюбиках и без тюбиков, пара чулок, очки, оторванные почему-то каблуки от сапог, старые газеты, нанесённые на бумагу отрывочные записи, гуммиарабик или синдетикон, засохший василёк...»1
Этот nihil, шагреневая пустота бывших вещей, точек быта, заменивших собою бытие – из воспоминаний художника Константина Коровина, человека, знавшего блеск и нищету жизни в крайних из возможного пределах. (Речь не столько о биографии, но о поприще художника Императорских театров, с картинами «на сцене, в балете, где нищие, когда они появляются, приходят в шелковых лохмотьях и рваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя», по Достоевскому.) 

«Художественный беспорядок» из воспоминаний Коровина чреват неполнотою в отсутствие такой декорации; прочитывая его воспоминания, нужно всегда держать на уме восхищавшую тогдашних эстетиков и театралов иллюзию. Но то Коровин, а что вспомнишь ты, читатель, случаем забредший в лабиринт утраченных смыслов, когда придёт твоё время вспоминать: сор и хлам, зуд и пыль, жестяные, пустотные взбряки далёких и всё удаляющихся голосов, разобрать в которых – хоть что-нибудь разобрать! – вряд ли уже возможно. Куда и зачем ты тогда, - ушибаясь о видимости стен и углов пустотного лабиринта, - если, разумеется, уместно говорить о видимости в кромешном?

Вот я, положим, я бывалый ходок, тот ещё плясун ирландских ойр, акробат за шлепок и усмешку, что я вспомнил, пока ты, увалень, затеваешься с очередным из умных твоих ответов? Я вспомнил, что Время и Память давно уже пора упразднить2 – так, как человек привык, по мере взросления, упразднять свои детские мечты, фантазии, самосочинённые сказки, воздушные наигрыши воображения. Я вспомнил об этом, потому кто как не я известен, что от меня настоящего в существе моём нынешнем осталось немного – малая светлая точка, ничто, слабо пульсирующее где-то в отдалённости первых, наивных порывов и представлений. Точка как оторванный каблук, как доистлевающая коробка сардинок, тень старой газеты, связка ржавых ключей от потерянной двери... Всего лишь точка маргиналии, в спешке раздражительного восторга оставленной на полях чужой чьей-то, Бог весть кому принадлежащей рукописи.3 Может, думаю я, это и есть душа, а может – обратность её, отражение чего-то вероятно подлинного в объективно неверном, ртутном, тускло-волшебном, зыбком...

***
Мне не то чтобы больно (как некогда Герцену)4, мне беспокойно так думать, и я выглядываю по табельным дням в люнет своего антитурриса,5 чтобы увидеть внизу, в отдалении, пару колеблемых горчащим над-асфальтным воздухом фигурок, и одна из этих фигурок указывает на выглядывающего меня и говорит, обращаясь к другой:
- В разуме этого человека, друг мой, природой заложена некая философия.

Я вспоминаю, что это Платон, что это «Федр», я вижу всплывшие в левом углу люнеты зябко жмущиеся одна к другой цифирки с довеском как бы случайной «альфы»: 279а. Я вспоминаю, из своей «омеги», что это греки, что они-то и изобрели евклидову геометрию, что в основе её «точка», что всё мышление, вся философия и вся наука их на «точке»-атоме-то и выстроены, что вся их цивилизация из «точечных» городов-полисов, что демократия их «точечна», войны и подвиги «точечны», храмовая архитектура «точечна», что великолепные их идолы суть те же «точки», а и сами боги, которым ставились идолы и возводились кумирни, - великие – не столько могуществом, сколько числом, суть иллюзорные, нигде и никогда не существовавшие точки...

Культура точки вне перспектив, зерно в земле крови, зародыш в чреве истории.
Отошедшая наследством западу Европы, точка с веками трансформировалась в «персону» – нечто юридическое, масочное, личинное и личиночное, по уши в «свободе» и «правах», призванное заменить собою лицо, личность, бессмертную и бесконечную душу, а с нею – необъятные просторы Земли-Космоса, Вселенной, Бога. Простор – «золотовековая» мечта европейца и наличная, припорожная данность, обыденность русского. «Русский европеец» – человек не осиливший Простора, бегущий от невместимости родового богатства к узенькой, гробовой, трагической-интеллигентской мечте о нём.

***
Две цитаты – от безусловных европейцев разломного XIX века.
Гюстав Флобер (1852 год): «Что представляет собою Равенство, если не отрицание всякой свободы, всего выдающегося и самой природы. Равенство – это рабство. Вот потому-то я и люблю Искусство».6

Герцен (1864 год): «Мещанство – это та самодержавная толпа сплочённой посредственности, <...> которая всем владеет, - толпа без невежества, но и без образования».
Образование образованию рознь – возражу я г-ну Герцену. Искусство искусству рознь – возражу я, обратившись к мсье Флоберу. Правда в том, что кислое не отменяет круглого, как образование не отменяет посредственности. Но правда и то, что ни Герцену, ни Флоберу в дурном сне не привиделось бы, что можно начертить на полотне разводного моста «гиероглиф» фаллоса, и получить на том признание знатоков искусства, представителей общества и государства; ни Герцену, ни Флоберу в дурном сне не привиделось бы, что можно, будучи выпускником философского факультета, утверждать, что отличие нравственной природы арабо-мусульманина от европейца заключено в том, что первый типически характеризуется укоренённостью в рабстве, а второй – обличением безнравственности слова «раб» (Божий), именно в религиозном контексте, как будто Евангелия никогда не существовало и уж тем более не должно будет существовать для людей «страны святых чудес» и «примкнувшей» к ней России.7

И множество других и стыднейших приведённого примеров можно было бы дать – увы, так, однако чем это может помочь обществу, где нормой признаётся утверждение самоценности «персонального» существа и его гражданского бытования, где «права» и «свободы» поставляются выше чести и долга, где торгуют всем, и с одной лишь целью – купить себе «независимость», образовав тем самым из одного ничто другое, ничто в степени, или, что то же, с некоторым количеством нолей на ценнике.

Но ведь правда и то, что в установлениях общества царствующей дискретности, в отличие от фантастической анархо-коммуны «Геологического переворота» ()см.: Фёдор Достоевский), с её пустынным уравнением в «человеко-божестве», даже такой малости, как любовь, нет места: независимый независимую из какого резона будет любить, точка с точкой как, без убытка для себя, в «одну плоть» сольётся? В чöм, наконец, польза и выгода их?

Надо нанимать юристов, надо писать контракт, надо «отстаивать». Какая, к чертям собачачьим, «любовь»? И что это – буржуа-мещане-бюргеры? Нет – босяки. Босяки Горьковского «Дна». Век тому подвёл Мережковский: «Последняя же сущность босячества – антихристианство, пока еще тоже старое, слепое, темное, - религия человечества, только человечества, без Бога, - но с возможностью путей к новому, зрячему, сознательному антихристианству – к религии человекобожества».8 Впрочем, думаю я, что там, куда мы все добрели за столетие от Горького с Мережковским, вполне можно без пафосностей вроде «религии» и «антирелигии» обойтись – таково искусство повседневной нашей, обыденной жизни. Жизни в законе вещей.

***
Но вот что ещё: в мiре евклидовой геометрии всё ведь на точке стоит, всё состоит из точек, и даже самая не параллельная ничему на этом свете прямая есть строй ничем одна от другой не отличимых, равных, «параллельных» друг дружке точек, так что всё, вроде бы, натурально, то есть правильно, если правилу как закону отвечает.

Древняя Греция, Рим, объединённая Европа, Россия, Американские Штаты... Вроде родные, но и розные мiры, культуры, цивилизации, языки, обряды и обычаи, и, хотя известны претензии на некое и некоторое преемство, однако, если брать общим и целым, то ни в какой, самой вольной и прихотливой фантазии вместе не сводящиеся. Ну как, к примеру, какой такой высшей математикою исчислить хотя приблизительное и натянутое тожество между гражданином греческого полиса и обладателем страховых и прочих полисов современного «мегаполиса»? Игрословие, и только. Театр трагического водевиля, вроде того театра, в который заигрывались современники Пушкина («шиллеровцы-байронетки»), воображавшие себя не столько, может быть, в ролях, сколько «цитатами» из Тимолеонов, Эпаминондов, Периклов, Гракхов, Брутов, доплясавшие в своём «балете нищих духом» от Парижа 1814-го к Сенатской площади 1825-го, в Сибирские каторжные норы, в парадоксалистские «подполья», давшие эхо взрывами террористических актов, баррикадами революций и фронтами Гражданской, лагерями и кухонными придушливо-пьяными шепотками позднего «совка», где «Колокол» деградировал в «колокольчики» прелестных песенок миннезингеров счастьефикаторства и справедливолюбия...9
«Полуоткрытая коробка сардинок с засохшей в углу от времени сардинкой, струны от скрипки или от виолончели, удочка, всевозможные краски, в тюбиках и без тюбиков, пара чулок, очки...»

Тут, при попытке осмысления четвёртый век сряду разыгрываемой русской и мiровой смуты, вот что представляется любопытным: культура античности, при закате своём, выдала литературный жанр центона (от лат. cento – лоскутное одеяло, одежда из «заплат»), представляющий собой мозаику цитат, прихотливый коллаж. Эффект центона основан на совпадении или контрасте нового контекста с контекстом источника. Жанр центона то уходил на периферию литературы, то вновь зацветал, например, в эпоху барокко и/или позднего Возрождения и Просвещения, восстав на почве религиозного – политического и социального – конфликта. (Именно!) Минули эпохи, в литературе нового времени, зажившей, по бурлению истории, своим и только почти своим, «текущим», жанр центона обратился в шутовство, забился в норку эпиграмм и дружеских посланий, собственно – литературного и окололитературного сора. И вдруг, с обретением нынешней нашей «цивилизацией» такого направления, как постмодернизм, центон заново ожил, выбрался из каменного гроба, засыпал сознания «дустом» цитат, на сшибке которых обретаются по видимости новые смыслы (часто анекдотические, но что с того – центон из начала заряжен шутовством «злого анекдота»). Эпоха заражена конфликтом? В постмодернизме мы видим латентное, лукавое, причудливое и прихотливое выражение его? сшибку религиозного – политического и социального? Разумеется.
***
Беглец из страны победившего мещанства, граф Жозеф де Местр, «переведя» на французский древнего историка Плутарха, открыл «городу и мiру» (Санкт-Петербургу и России), что его величество случай «не создает порочного человека, он лишь обнаруживает его».10 Новое вино центонного и центонирующего постмодерна, фонтаном забившее над мехами, целиком скроенными из заплаток, обнаружило в себе тотальную детерминированность случаем – случаем сопряжений в одной упряжке «коня и трепетной лани» (это в лучших образцах). С одной стороны, своего рода бихевиоризм,11 с другой – открытие неисчерпаемого, по математической модели мiра, ресурса «самопознания»; выяснилось, что центон как комментарий, явный или подразумеваемый, «обрекает нас на бесконечную, ничем не ограниченную задачу: всегда есть дремлющие означаемые, которым нужно дать слово; что же касается означающих – они всегда предлагают изобилие, вопрошающее против нашей воли о том, что оно “хочет сказать”. <...> Комментарий покоится на постулате, что речь – это акт “перевода”, что она имеет опасную привилегию показывать изображения, скрывая их, и что она может бесконечно подменяться ею же самой в открытой серии дискурсивных повторов; короче, он покоится на интерпретации языка, несущего отчетливую печать своего исторического происхождения».12
«Печать исторического происхождения» сплошь и рядом оказывается подделкой, палимпсестом; тем не менее, геометры постмодерна утверждают реальностью иллюзию неразрывной прямой; при этом левой рукою они, будучи апологетами мещанского индивидуализма,13 декларируют самоценность и независимость точечно-клеточной персоны «гражданина мiра», правой – сливают индивидуальное разнообразие личностей в одну «равноправно» безликую массу, в коллектив, вдохновлявший Горького тем, что в нём, дескать, «господствует непрестанный мыслительный обмен интеллектуальной энергией».14 Но если Горький, в силу увлечения модой своего времени, искал «обмена» на полях психофизических и биосоциальных практик, то теперь в такого рода фантазмах нет нужды: современный «русскоязычный» член нашего общества, клонируемый и охотно самоклонирующийся с «образцового» западного человека, этого «исповедующегося животного» (Мишель Фуко), населил собою клетки-соты «социальных» и «мобильных» сетей, где от социума осталась одна лишь виртуальная тень, а от исповеди – много что междометия эсэмэсок.

***    
Как быть? часть интеллектуалов ритуально скорбит о философском, литературном и ментальном «тупиках», об отсутствии нового слова, оригинальной идеи. С ними можно соглашаться, но можно спорить: философский трактат как центон и комментарий, роман как центон и комментарий, стихотворение как центон и комментарий – это же поход в бесконечность микрокосма, исполнение «воли науки», обходной маневр глобализации как крестового похода «цивилизаторов» без креста, но с «печатью исторического происхождения» на палках, кое-как сколоченных одна с другой и ничего, кроме «памяти» для «крестоносцев» не значащих. Когда ещё было сказано: «Религия современной Европы – не христианство, а мещанство».15 И ещё было сказано – точно с амвона культурно-развлекательного центра: «От изображения предметов перешли к изображению идей: художник ослеп для внешнего мира и повернул зрачок внутрь, в сторону субъективного ландшафта».16

В какую бездну заведёт и заводит художник-проповедник слепоты, легко видеть упорствующим в атавизме зрения – на книжных развалах, в мониторах персональных окон в нынешние «европы». Да и ходить-то никуда, собственно, не надо – всё делается не вставая с дивана, из кресла, не вылезая из норки точечного мiрка. Колоссальная энергия, затрачиваемая на глобализацию человечества, обездвижила человека, упокоила муравейное стадо в относительных удовлетворённости и уравновешенности, и очень скоро грозит обретением полноты энтропийного счастья. Разнообразие культур мало-помалу стирается, зерно их, умирающее чтобы родить, перемалывается «цивилизацией» в пыль и тем самым даёт образец известного сорта «вечности», которой ещё при Достоевском молились адепты печальной церкви небытия. Как у каждого оборота должна быть своя медаль, так энергетика глобализации отражением имеет пустоту идеальной точки, абсолютный вакуум, покой элементарных частиц без потенции к движению. И если ещё столетие назад считалось, что «сознание живого существа можно определить как арифметическую разность между деятельностью потенциальной и деятельностью реальной»,17 то завтра разница «между деятельностью потенциальной и деятельностью реальной» будет сведена к нулю, или, вернее – к бесконечно малому трансцендентному числу с непериодической десятичной дробью.

***
… Всё те же «оторванные почему-то каблуки от сапог, старые газеты, нанесённые на бумагу отрывочные записи, гуммиарабик или синдетикон, засохший василёк». Художественно выстроенный хлам, натюрморт, мёртвая природа. А Бог, Христианский Бог, как «часть печати исторического происхождения» – мёртв? а чудо пустышно? а Нитше был прав? Что нового в мiре, что непредвиденного вами, многоумные дамоспода интеллектуалы?
«Именно потому, что интеллект всегда стремится воссоздать и воссоздаёт из данного, он и упускает то, что является новым в каждый момент истории. Он не допускает непредвиденного».18 Мещанин-буржуа-бюргер, пережив и преодолев всплеск «культуры протеста» 50-х – 70-х годов ХХ века, властью своего интеллекта твердя механическую непреложность мертвящего закона, настаивает на отмене чуда – чуда живой жизни, живой мысли, подлинной литературы, неподдельного буйства красок, свежей гармонии волшебных звуков, любовного безумства «миллиона алых роз», суровых пророчеств, жестоких откровений и всего прочего из «недопустимостей», как загодя не рассчитанного и тем нерасчотливого, убыточного. Настаивает на отмене. Добивается отмены. Почти добился. Точка.

Это безумие? театр профессиональных параноиков, представляющихся людьми нормы, которые четвёртое столетие сряду (как minimum) играют сумасшедших дилетантов? Но ведь известно, что «безумие есть мнимый результат мнимого завершения действия», что «оно обладает способностью обнажать реально существующую проблему, которая тем самым может получить подлинное разрешение. За ошибкой безумия кроется истина, прокладывающая себе путь».19

В последние годы модно было поговорить о близящемся или уже подступившем «конце истории», то есть, по сути, о том же, о чём в середине века XIX и начале ХХ говорили Милль, Герцен и Мережковский (а и только ли они одни). Правда, называли они этот «конец» иначе, в духе представлений о тогдашней действительности и её тенденциях, именно – «толпа сплочённой посредственности», мещанское стадо вот-вот, «если не произойдёт какой-нибудь неожиданный переворот», погрузит Европу (а с ней Россию) в «последнюю тишину Китая». Тогдашнего, опиумно «спящего» Китая, разумеется.
Между тем, Китай давненько уж «проснулся» (и только ли Китай?), и ХХ век дал череду переворотов, буквально пред-апокалипсических «неожиданностей» (нео- как новостей); Европа ужаснулась вытворенному, въяве увидав засевшего в себе Зверя, различив в нём природный элемент своего существа; зашевелила мозгами и фибрами, забурлила, но ненадолго, огляделась, обмякла в новом, обамериканенном уюте, упокоилась... Выглядываю по табельным дням в люнет – на Европейский дворик, в предрайские сады желотодомного Бисетра, и вижу: батюшки-светы, гуляет там в чом мать родила старуха – то ли сама Европа, то ли сестра её, гештальт-психология, ветошь 1920-х годов рождения, и твердит, бубня себе под нос: личность есть атомное, цельно-точечное, как «мой дом моя крепость», не сводимое к сумме составляющих целое элементов. Аутизм?..

Сто лет тому Мережковский беспокоился: «И тут опять возникает в начале ХХ века вопрос, поставленный в середине XIX века: мещанство, не побежденное Европою, победит ли Россия?»20 В сорок пятом году Россия вынуждена была прийти побеждать европейское мещанство – в крайнем и жесточайшем из исторических его проявлений, «национал-социализме». Полвека спустя Россия вышла к Европе с уверениями в том, что мы «всё же» родные, что мы с нею братья, или сестробратья, по женскому роду имён. Ещё два десятка лет минуло, и сказано было, из России, о возможности Европы «от Лиссабона до Владивостока» – о Просторе вместо гномьих домиков на клеточных газонах. Что отвечает Европа? Что вместо родных ей подставляют чужих, двойников, что везде – подставные лица, и у каждого по ядерному камню за пазухой. Парафрения?21 Похоже на то. Возможно ли, и кому возможно воскресить столь чудесатого «мертвеца», или лучше не беспокоить вовсе, оставить «до светлого утра» полуоткрытой коробкой сардинок с трупиком, засохшим от времени в углу?



1 К.Коровин вспоминает. М., 1990. С. 275.

2 См.: «... прогрессирующая рациональность развивающегося буржуазного общества стремится к упразднению доставляющих беспокойство элементов Времени и Памяти как “иррационального остатка”». - Г.Маркузе. Одномерный человек. М., 2003. С. 141.

3 Маргиналии – пометки на полях книги или рукописи.

4 Герцен, в статье «Концы и начала» (1864 год), пророча грядущую победу мещанства, констатировал о себе и себе подобных: «Мы вовсе не врачи! мы – боль». Это, конечно, боль, но это боль слабого бунтовщика, лицемерно горюющего о прослойке образованных из человечества, обречонного поражению ордами буржуа-мещанина-бюргера.

5 Туррис – осадная башня. А также: люнеты – круглые или овальные, полукруглые окна; табельный день – выходной; ойра (ой-ра) – ирландский танец с тройным акцентированным шагом.

6 Ср.: «Когда Флобер утверждает: “La politique est faite pour la canaille” [политика – занятие для черни (франц.)], - с грустью вспоминаешь салон принцессы Матильды и другие раззолоченные хлевы второй империи, где метал этот Симеон-столпник эстетики жемчуг перед свиньями, проповедуя свою новую олигархию из “ученых мандаринов”».

 - Д.Мережковский. Грядущий хам. Собр.соч. М., 2004. С. 16-17.

7 См.: «Если задать себе вопрос, какова наиболее типичная характеристика человека в культуре ислама, то ответом будет слово “раб”. Едва высказав это положение, мы <...> сталкиваемся с контрастом двух культур. Для нас слово “раб” имеет безусловно негативные коннотации. Пожалуй, без риска снискать дурную славу можно согласиться быть разве что “рабом любимой женщины”, и то лишь если вы не оказываетесь в результате у нее “под каблуком”. Мы знаем, что такое “рабское сознание” и сколь оно отвратительно; мы знаем, что “быть рабом” безнравственно, мы помним, что следует “выдавливать из себя по капле раба всю жизнь”». - А.В. Смирнов. Нравственная природа человека: арабо-мусульманская традиция // Этическая мысль: современные исследования. М., 2009. С. 187.

8 Д.Мережковский. Грядущий хам. Собр.соч. М., 2004. С. 53.

9 См., например: «Где и как воспитывались Эпаминонды, Тимолеоны, Периклы?.. В дружеских беседах Сократа и Платона! В тех беседах, которых предметом было познание человека и его нравственности». Такого содержания речи можно было услышать в Москве и Петербурге, в Твери и Таганроге, в Киеве и в Нижнем Новгороде в канун “наполеоновских” войн. <...> В феврале 1801 г., незадолго до переворота, А.Ф. Воейков произносил речь, восхвалявшую императора Петра III, уничтожившего тайную канцелярию, и заканчивал ее (обращаясь к тени императора) так: “Воззри на собравшихся здесь юных Россиян, оживленных пламенной любовию к Отечеству! И если нужна кровавая жертва для его счастия, вот сердца наши! Они не боятся кинжалов! Они гордятся такою смертию. Сам эшафот есть престол славы, когда должно умереть на нем за Отечество!”» - В.Бокова. Эпоха тайных обществ. М., 2003. С. 35-36.

10 Жозеф де Местр. Санкт-Петербургские вечера. СПб., 1998. С. 467.

11 Бихевиоризм – направление в психологии, по которому предмет психологии не сознание, а поведение, понимаемое совокупностью физиологических реакций на внешние стимулы. То есть, свалилась, положим, на голову «нового Ньютона» пара-тройка цитат – «извне», он «спарил» их и вывел на свет Божий некую истину, гармоническую идею очередного франкенштейнова монстра. И сему дано обоснование, вполне «математическое»: «То, что обычно называют реальным или “внешним” миром, не есть нагая, истинная и первозданная реальность, но данное человеком истолкование реальности, стало быть идея». - Х.Ортега-и-Гассет. Эстетика. Философия культуры. М., 1991. С. 484.

12 М.Фуко. Рождение клиники. М., 1998. С. 18.

13 См., например: «“Выше человеческой личности не принимаем на земном шаре ничего, - заявлял Чернышевский в “Современнике” 1859 года, и далее: справедливо то, что благоприятно правам человеческой личности”. Что ж, - один из величайших представителей, вслед за Герценом и Белинским, индивидуализма; социологического индивидуализма. Для него общество – арифметическая сумма личностей. Многочисленные в шестидесятые годы сторонники “органической теории общества” считали, противно Чернышевскому, что личность “очевидно” лишь клеточка общественного организма. Согласно известному анекдоту, некто, зараженный скептицизмом, заявлял, что он не верит в географию; но это отрицание географии не помешало ему сделать кругосветное путешествие. Подобно этому и девятидесятники и шестидесятники “не верили в этику”, что не мешало им – например, Чернышевскому – высоко ценить “справедливость, священные права человеческой личности”» - Иванов-Разумник. История русской общественной мысли. СПб., 1908. Т. II, с. 34.

14 М.Горький. Разрушение личности // М.Горький. М. Собр. соч. С. 43.

15 Д.Мережковский. Грядущий хам. Собр.соч. М., 2004. С. 15.

16 Х.Ортега-и-Гассет. Эстетика. Философия культуры. М., 1991. С. 248.

17 А.Бергсон. Творческая эволюция. М., 2006. С. 158.

18 Там же. С. 174.

19 М.Фуко. История безумия в классическую эпоху. М., 2010. С. 54.

20 Д.Мережковский. Грядущий хам. Собр.соч. М., 2004. С. 17.

21 См.: Клинические среды доктора Павлова. Том 2, стр. 432, 435-439.

+11
73

0 комментариев, по

5 638 0 66
Наверх Вниз