Освещение улиц было вопросом личной инициативы домовладельцев — если хозяин не желал ставить фонарь, улица погружалась во мрак. И в этой тьме, как в тумане, бродили водовозы с огромными бочками. Помню, как взрослые спорили: одни принципиально не пили колодезной воды, доверяя только проточной, Бугской, привезенной в деревянных ведрах. А по вечерам, когда город затихал, только перестук копыт о редкую брусчатку Александровской улицы нарушал покой этой странной, почти деревенской жизни, которую мы тогда считали единственно возможной».
На окраине, в полутемной квартире рабочего Маниловского — авторитетного слесаря, колебавшегося между левыми эсерами и боротьбистами — Алексеева ждал сюрприз. Комната была набита людьми, пахла сыростью и кипятком. У нетопленой печурки, закинув ногу на ногу, сидел человек в поношенном студенческом френче и чистых, не по-жмерински начищенных сапогах.
— Ой, сынок, это не передать словами... В нем был такой глубокий, сливочный дух топленого молока, чуток медовой сладости, а внутри — тонюсенькая, как ниточка, спиралька домашнего темного повидла с кислинкой. А на срезе чернели зернышка мака и поблескивали кусочки поджаренных грецких орехов. Оно не холодящее было, нет! Оно во рту таяло медленно-медленно, густо, обволакивающе. Съешь такой кусок — и на душе благодать. Никакая хворь не страшна.
Доктор всю дорогу молчал, глядя в окно на пустые дворы, а когда мы приехали, молниеносно выпрыгнул из коляски и побежал в открытую дверь мазанки. Мы работали вместе всю ту неделю — он спасал тела своей аптечной наукой и тяжелым трудом, а я возил его по лужам и грязи, доказывая, что наш старый Проскуров умеет выживать даже тогда, когда сама смерть заглядывает ему в глаза.
Дорогие наши читательницы! Что Вы знаете про терпкий запах кулис, шуршание дорогих шелков и звенящую тишину перед самым главным монологом вашей жизни?
Перед вами не просто книга. Это история невероятной, пронзительной судьбы Катерины Срединской — женщины, которая прошла путь от холодных лукьяновских каморок и пепелища сожженного театра в Каменец Подольском до ослепительных королевских лож Парижа, Вены и Бродвея.
Ей рукоплескали короли, ее ноги усыпали миллионами алых роз, а французская и американская пресса возвеликивала ее как божественную «Мадам Катрин». Но знаете, что пряталось за этой золотой клеткой, за бриллиантами и бешеным ритмом Нью-Йорка?
Одиночество в роскошных номерах гранд-отелей. Тихие слезы в подушку под шум чужого парижского дождя. И незаживающая, жгучая рана в груди — память о том самом единственном человеке, оставленном в заснеженной России, и о родных брусчатых улочках далекого Подолья, где все начиналось.
Мендель — коренной подольский еврей, родом из небольшого местечка под Сатановом. Его дед еще принизывалсся арендными делами на мельницах, а отец был простым бондарем, мастерившим крепкие дубовые кадки для местных винокурен. Сам Мендель сызмальства привык к тяжелому труду и лошадям: подростком помогал дяде перегонять табуны и возить лесной припас из каменецких лесов. Когда местечко стало тесным, а заработки иссякли, подался на заработки в растущий Проскуров. Поначалу перебивался случайной работой на складах, пока не скопил на свою первую потрепанную бричку и хромую кобылу. С тех пор козлы извозчичьего экипажа стали его постоянным домом.
Создано с помощью нейросети
В базарные дни Проскуров пре доставлял зрелище поистине живописное и грандиозное: на обширной базарной площади кипела многоязычная ярмарочная стихия, где густо переплетались украинская речь крестьян, говор приезжих еврейских торговцев и командные окрики нижних чинов местного пехотного полка.
Осторожно вскрыв конверт костяным ножом, Шамис извлек на свет лист плотной бумаги с изящным водяным знаком и размашистым, выполненным черной тушью каллиграфическим почерком управляющего Штерна. Письмо начиналось с официальных любезностей, за которыми скрывалась вполне конкретная и весьма интригующая деловая суть. Управляющий столичной литографии сообщал, что до них дошли слухи об исключительной популярности оригинальных декоративных паспарту, которые Шамис заказывал у местных проскуровских граверов для оформления парадных портретов офицеров и именитых горожан. Штерн прямо предлагал проскуровскому фотографу рассмотреть возможность передачи или частичного выкупа прав на уникальные медные клише с изображением стилизованных имперских регалий и редких вензелей.
Создано с помощью нейросети
Поручик Лазарев, уроженец тихих волынских мест, вошел в полутемное помещение фотосалона с резким порывом осеннего ветра. Его гимнастерка сидела безупречно, пуговица к пуговице, но на молодом, еще по-детски чистом лице застыла тень глубокой, сосредоточенной тревоги. Через три дня его маршевая рота эшелоном отправлялась на Юго-Западный фронт, прямо в жерло грохочущей мясорубки Первой мировой войны. Ему было всего двадцать два года, и перед лицом надвигающейся бойни он отчаянно цеплялся за единственное чистое, что оставалось в его разваливающемся на глазах мире — за образ своей невесты, юной гимназистки Анны, оставшейся ждать его в родительском доме на берегу Случи.
Это история о человеке с золотыми руками, который умел гравировать любые печати мира, но всю жизнь работал в тени чужих амбиций, пока молодой и дерзкий Шамис не принес ему безумный заказ на «благодарность от принца Бурбона».
Переступив порог своей мастерской, Давид первым делом запер тяжелую дверь на засов, словно опасаясь, что кто-то сможет отнять у него утреннюю добычу. В помещении пахло привычным уютом: смесью терпкого столярного лака, выветренного табака, старой целлюлозы и сухих химикатов, которые он использовал для бережной реставрации. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь узкие окна полуподвала, резали густой воздух, подсвечивая мириады танцующих пылинок. Он положил находку на массивный дубовый стол, покрытый зеленым сукном, и аккуратно, стараясь не повредить хрупкий потрескавшийся корешок, положил альбом плашмя.
Но страшнее холода и голода был другой холод — тот, что исходил из внешнего мира, из-за черты оседлости, где клубилась враждебная, чужая стихия. Слухи о погромах долетали до местечка с пугающей регулярностью, разносясь ветром с ярмарочных площадей.
Столица больше не желала закрывать глаза на то, как устроен этот древний город на скале. В бумагах недвусмысленно указывалось на процветающую «легализованную» коррупцию, сословный протекционизм и вопиющие злоупотребления. Чиновники из центра прямо намекали, что на тридцать две тысячи городского населения избирательные права узурпировала горстка из ста тридцати двух человек,
Впрочем, сегодня мысли издателя витали далеко от сухих торговых сводок, политических новостей и отчетов городской управы. Его увлекла книга совершенно особого свойства — сборник легких сатирических рассказов и театральных зарисовок, пахнущий свежей типографской гарнитурой. Переворачивая шуршащие страницы, Марк Моисеевич то и дело прерывался, снимал пенсне, протирал стекла носовым платком и задумчиво оглядывал полупустой читальный зал. Тишина библиотеки нарушалась лишь мерным, успокаивающим поскрипыванием половиц под ногами библиотекаря да редким потрескиванием фитиля в лампе.
Марк Моисеевич любил свою типографию страстно и преданно. Он знал характер каждой литеры, помнил звук каждого зубчика в механизме старого чугунного пресса и лично проверял качество каждой пачки бумаги, поступающей на склад. В просторном помещении мастерской пахло густой олифой, свинцом, сухим клеем и отборным табаком. Подмастерье, сонный парнишка Семка, спозаранку растапливал чугунную печурку-буржуйку, разгоняя сырость, а печатник дядя Ефим методично протирал валы керосином.
На обложке, набранной затейливым дореформенным шрифтом, красовалось название, от которого у уездной горничной мгновенно перехватило дыхание и защипало в носу: «Что такое „Девственность“? Как предохранить себя от послѣдствій ея потери».
Руки Маланьи, привычные лишь к грубой работе, кухонной утвари и щеткам для пола, невольно задрожали, соприкасаясь с запретным печатным словом. В тишине опустевшего номера сорок второго отчетливо тикали настенные часы в деревянном футляре, отсчитывая секунды этого неожиданного открытия.
Проскуровские обыватели — от степенных коллежских регистраторов вроде Аркадия Павловича до скромных приказчиков, сидельцев и лавочников — принимали эти печатные откровения с таким благоговением, с каким истовый паломник прикладывается к чудотворной реликвии. Ни у кого из них не возникало и тени сомнения, когда очередной затертый буклет в дешевой типографской обложке безапелляционно заявлял о неизбежности «великих домашних революций», разоблачал козни коварных тещ или предлагал радикальные, псевдонаучные рецепты переустройства семейного и общественного уклада.
Но искра, брошенная генеральшей Анной Павловной Корф и сдобренная циничными заокеанскими советами, уже упала на сухую и жаждущую перемен почву. Проскуровские матроны, вкусившие запретного плода независимости и оценившие всю прелесть ночных лекций вкупе с фланелевыми бастионами, оказались в ситуации жесткого информационного голода.
Там-то, на низеньком складном столике, сколоченном из сосновых досок, и произошло событие, круто изменившее судьбу не только самого Хаима Блюмкина, но, пожалуй, и всего проскуровского уездного бомонда. Старый, пропитой австрияк в потрёпанном сюртуке раскладывал пожелтевшие газеты, обрывки рекламных плакатов и заграничные журналы. Хаим Абрамович остановился перевести дух, как вдруг взгляд его зацепился за несколько тонюсеньких брошюр и иллюстрированных листков. Мелованная бумага, даже слегка заломанная по углам, выдавала заморское происхождение товара. Но пуще бумаги купеца привлекли картинки.
Создано с помощью нейросети
Накануне через надежных людей из самого Киева ему переправили любопытнейший труд — «Настольную книгу для молодых супругов с полным изложением правил супружеской жизни». Изрядно потрепанная рукопись, источавшая слабый аромат ушедших эпох и ученых изысканий, лежала перед ним как некий алхимический трактат. Издатель, чей нос и пальцы уже давно были перманентно испачканы несмываемой типографской сажей, затаив дыхание, переворачивал пожелтевшие страницы.
Создано с помощью нейросети
Осень 1914 года. В тихом, сонном уездном Проскурове — тоска, слякоть и глубокий финансовый кризис. Маленькая типография Марка Моисеевича на Александровской улице трещит по швам: заказов нет, керосин на исходе, а старый немецкий станок грозит отправиться на металлолом.
Но судьба знает, как спасти издателя! Случайная находка у базарного старьевщика переворачивает всё: в руки Марку Моисеевичу попадает рукописный шедевр самого профессора белой и черной магии Балтазавра Муция